Выбрать главу

Так, кажется, прошли часы. Пока не началось некоторое, робкое отъединение, мельчайшие симптомы раздельной жизни, медленное сгущение отличных тел. В первые минуты были только груда, глухое молчание, любовь. Потом возможно стало ощутить блаженную, бессмысленную, почти идиотическую в животной мудрости улыбку Кати и руку Курбова, бессильно свесившуюся вниз, как сломанный и никому не нужный инструмент. Хотя по-прежнему присутствовало счастье, но оно уже принадлежало каждому отдельно, и надо было, подавая губы, чуть скосив глаза и выдыхая рой прозвищ, это счастье ревниво оберегать.

Впрочем, Катя проявляла крайнее спокойствие. Не успев еще подумать, что именно произошло, она уже знала насыщенностью тела, отмиранием и тяготой: нечто важное. Лежала: наконец-то разрезанная и прочитанная книга. Все двадцать с лишним лет, демоны и Лермонтовы, Наумы, идеи, жертвенная чесотка, поклоны — только подготовка этого часа, в каморке, над тазом с огурцом. Зачем ей какие-то идеи?.. Предать себя, метаться, слабеть, но уголком одним задернутого глаза все же видеть, как милый от радости чумеет, выгребает из вздорного комочка золотую жизнь. И, крепче сжав глаза, плавно погружаясь в гудящую ночь, где только вспышки искр — нежный фейерверк от слишком густой и теплой мглы, Катя начинала видеть по-иному. Время исчезало: минута длилась век, минута говорила: будет век, века, века веков, ничто, минута. Мира, то есть цвета, объема или веса, давно не существовало. Жизнь, как в древнейший период, едва-едва копошилась в ее утробе. Начальное тепло, простейшие растения, прикрепы клеточек, связь, сон. Постепенно это становилось все реальней и реальней. Тепло твердело. Тогда Катя вдруг вспомнила: ведь будет ребенок… сын! И это было столь диким ликованием, что губы с всплеском раскинулись в улыбку. При этом они коснулись щеки Курбова. Тогда произошло неизбежное: изъяснение, первое сцепление доселе совершенно несвязных слов. Катя, зная, что надо нечто вычеркнуть, смыть словом уже смытое красным, теплым крапом на этом лоскутном, тихо попросила:

— Дай мне мою сумочку… там, на подоконнике…

И, вынув гадкий дар Высокова, его подала Курбову.

— Возьми… Я не буду больше…

Это было очень смешно, с убежденностью до слез, как после шалости девчонкой — маме. И, правда, разве не детская шалость все эти «пятерки»? Игры «казаки и разбойники», «когда море волнуется» и пр. Теперь взрослая: жена, мать. Не будет больше так глупо проказничать. Курбов должен взять.

И Николай взял. Металлический холодок, чужой, невнятный после теплоты и мягкости тела, хотел напомнить о другом. Понимая, что Курбов растерян, он прибегал к простейшим понятиям: заговор, «пятерка», Чека, трубка телефона. Так Курбов вспомнил, что все происшедшее лишь искажение плана: Катя шла его убить. С любопытством взглянул на маленькую ручку, темневшую под щекой. Этот взгляд, сам по себе невинный, скорей всего праздный, Кате показался карой. Дрогнула, взметнулась, робко, с собачьей нежностью, пряча провинившуюся руку, губами поискала его (щипцы). Такой минуты как будто достаточно, чтобы сразу разлучить, сделать радость выдуманной и разоблаченной. Но теперь имелась прививка: сын. И сцена с револьвером кончилась сухим, коротким поцелуем: сургучная печать, конец, молчи, мы вместе. Дальше снова забытье.

Пробуждение настало только для Курбова. Катя, когда наконец отхлынуло его большое тело, незаметно погрузилась в любование своей судьбой: будет сын. Кажется, ему успела шепнуть об этом, а может быть, и нет. Даже Николай стал ей ненужным, являясь частью внешнего, неубедительного мира, тоже огрызком в тазу (пускай прекрасным). Вступив впервые в мир иной, утробный, полный ненареченных вещей, она жила жизнью напряженной и в то же время тишайшей, травяной. Жизнь эта просто и неприметно перешла в глубокий сон. Одну руку по-детски подложив под щеку, другой прикрыв маленький живот, Катя спала. Комнатушка полнилась нежным дыханием, казавшимся походкой часов и лет.

Смутные и смятенные мысли Николая постепенно переживали фазы рождения миров. Вначале кипь и зной, тяжелый, полный частиц несуществующих предметов. Дальше части сталкивались, сцеплялись, отвердевали. Явились первые понятия, сушь дней. Курбов уже ясно понимал свершившееся. Вновь на тело, легкое до испарения, пал груз: это наседала биография. Но несмотря на тяжесть, он радовался, морошка не обманула, оказалась верным счастьем, огромным миром. Улыбнулся. Прекрасный хаос, способный перетасовать всех людей и, выкинув одну крохотную женщину, ею покрыть, раздавить чудовищные материки, этот хаос торжествовал.

Но торжество было недолгим. Сгущение продолжалось. После биографии, после пафоса одной ночи появилось оскаленное «завтра», со всеми родственниками, то есть с «послезавтра», «через месяц» и так далее. Оно даже не хотело дождаться рассвета. Еще густо плавала непроцеженная мгла и снизу по шаткой лесенке поднимался рев тараканщиков — отрыжка многих бутылок, чайников, ковшей. А Курбов уже метался по комнате, затравленный вот этим «завтра». Искал лазейку. Искал наивно, неумело, глупо, как всякий деловой и дельный, обычно слишком сильный и любовью ушибленный мужчина. Минуя спящую рядом Катю, он пытался смастерить объяснение, оправдание, согласовать «вчера» и «завтра». Ничего не выходило. Вся правда первой любовной ночи бессильно отступала перед взводом выстроенных доводов. «Как он будет завтра жить»? И в комнату съезжались спешно все сомнения последних месяцев.

Подвел итоги — честно, стойко. Быть прежним, работать, думать, выполнять свой ясный план? Не может. Удолговечить эту ночь, сделать из лавы дыхания, из прибоя тел, из забвения нечто твердое, стойкое, многолетний сон — тоже нет сил. Значит, жениться и мирно существовать?..

Так, извиваясь, шатаясь из угла в угол, жил час, другой. Наконец остановился у окна. Ночь, накануне сдачи, еще кичилась своим великолепием. Николай врылся глазами в синеву, и здесь произошло простое разрешение. Было ль это только любовью или строгой последовательностью рока, немыслимыми воспоминаниями, но Курбов, зачатый в такой же час, когда над скрипом Завалишина бушевали светила, Курбов, передавший земным цифрам утаенный свет, сделавший любую диаграмму небосводом, взглянув теперь на стаи звезд, в древнем гневе распластавшиеся над «Тараканьим бродом», труднейшую задачу сразу разрешил. Нет, правда не в такой любви! Синеве и веку: долой морошку!

Правду он знал, был с нею дружен, запросто, годами, на «ты». Пусть ссоры и размолвки: то ненависть подлизывалась (ведь с ненавистью много легче!), и тогда скользил, падал в лужу бурой нудной крови, то подвертывались под ногу проклятые Андерматовы, то просто ноги, слабые — кость и мясо — гадко ковыляли. Но правда, обижаясь, не покидала.

— Чтили Христа, сказавшего: «Огонь пришел я низвести на эту землю». Мы же низводим на злобную, огнем охваченную, звездный строй, единый план вселенной.

Да, правда — его, курбовская, — в жадных взглядах, в голосе крутого комсомольца, в голом городе, в черной, пулеметной, ротационной беседе. Это — ясно.

Ясно и другое: он выбыл из строя. Он не может. Перепутанное уравнение. Машина испорченная, и настолько, что никак не починить. Идти назад? Шагать на месте? Пробовать работать, косым взглядом, пронырливой мысленкой, юрким вздохом пытаясь улизнуть к ней, к спящей, полной тяжести, тишины и горя, как мать-земля всех ветхих песен? Нет! Это недостойно…

Черная, холодная, знакомая с давних лет вещица по-собачьи лизнула руку Курбова. Напомнила: дурные травы надо полоть. Правильно, товарищ Курбов! Это было последним даром звезд, последней, закономерной и точной точкой в книге: устранить себя.

И, уходя, невольно прислушался, заслушался: легкое дыхание. Катя, беспомощная, но взявшая верх, все так же спала. Ее лицо являло мудрость и довольство. Мысль — как прабабушка… (Кто-то злой, насмешливый подставил: и как правнучка. Такую никогда не одолеть — земля.)

Внизу еще шумели. Чир и Пелагея, для услады, травили кошку с помощью двух, подбодренных колбасою, кобелей. Кошка отчаянно, истошно, по-древнему мяукала. Когда же замолкала кошка, гнусавый, отбитый кашлем и самогонкой голос, с педантизмом немецкого философа, пояснял ученикам: