Выбрать главу

Петрович щедро махнул рукой:

– А-а! Оставляй как есть!

Рассказ вышел в “Юности”. Я принес его Петровичу и спросил через пару дней:

– Ну че, прочитал?

– Но!

– Ну и как?

– Нормально, – сказал Петрович.

На самом деле, был недоволен, кому-то говорил, что Мишка фигню про него написал. Да и не скажешь иначе, когда про тебя пишут, что ты “все меньше работаешь и все больше пьешь”.

Петрович, с которым в рассказе я расстался на оптимистической ноте его возвращения в родной поселок с планами строительства нового дома, действительно заказал лес у трактористов. С деляны ему привезли кропотливо отобранный кедрач. “Петрович строиться собрался”, – с уважением говорили в деревне, ходили к нему советоваться в строительных делах – нравились его прямая повадка, рассудительность.

Потом умер Паша, близкий друг Петровича, и Петрович крепко запил. Шло время, стройка не двигалась, лежал лес на площадке. Петрович так и не сумел взяться за дело. Увидел я его после запоя и с трудом узнал – осунувшееся лицо, мелких морщин прибавилось, потухшие глаза и седая щетина, придавшая ему особенно забулдыжный и непривычный вид, потому что брился он раньше аккуратнейшим образом. В конце зимы Петрович запил совсем, одновременно вылез застарелый туберкулез, и пьянка с болезнью сплелись в одну тягучую гибель. Умер он в Бору в больнице.

Был у нас в деревне еще некто Дед. Пожилой мужик, тоже бичеватый, тоже натаскавшийся по экспедициям, тоже одинокий. Отличали его напускная бестолковость, страсть к плетению небылиц и любовь к собиранию всяческого бросового барахла и запчастей, из которых он все время что-то пытался собирать. Дед плел ерунду, смешил окружающих и, чуя эффект, начинал подыгрывать, мюнхаузничать, доводя нас до истерики. При этом, как у всякого настоящего бичугана, были у него своя честь (тоже не пил на халяву), свое понимание жизни, своя правда и своя доброта. Не написать про него нельзя было. Рассказ получился и смешной, и грустный. Было и грустно за Деда, что одинокий он, что живет, как бич, в крошечной хибарке, а с другой стороны – и гордо, потому что живет, как может, ни от кого не зависит да еще и чинит всей деревне телевизоры и “дружбы”.

Потом Дед “заболел горлом” и поехал лечиться в Красноярск, а на самом деле еле добрался до Бора, а потом махнул рукой и вернулся в деревню, где вскоре и умер. Перед смертью зашли к нему товарищи проведать.

Он сказал что-то вроде:

– Посидите, ребята, тоскливо че-то.

И ребята почувствовали, что худо дело, потому что никогда Дед не жаловался и не просил ни внимания, ни заботы. Умер он через несколько часов, задохнувшись, – у него была опухоль в горле.

Похожи судьбы и Петровича, и Деда. Тысячи таких на Руси, и сколько не говорят про них “образованные люди”, дескать, “нет культуры отношения к своему здоровью”, приходит на ум другое: что есть зато в этих людях и смелость жизни, и небоязнь смерти. Неловко, стыдно такому привлекать внимание к своему здоровью, суетиться, паниковать. Можно видеть в этом “темноту”, а можно – и высшую гордость, способность принять судьбу, какая она есть. Такие и на войне так же гибли: в огонь лезли, отдавали жизнь за других. И, видно, не судить их надо, а учиться у них главному – умению себя не жалеть.

ОТЦЫ И ДЕТИ

Был у нас в Бахте один крепкий мужик и охотник. Он много повидал на своем веку и много сил отдал, чтобы обосноваться в Бахте. Отстроился, оборудовал охотничий участок, пробил долгосрочную аренду. Много чего сделал, даже в депутатах побывал. Сын его Петька капитальности отцовской не унаследовал, был не то что шалопаем, но более склонным к разовым усилиям, чем к постоянной лямке. С отцом они постоянно конфликтовали. Стареющий отец надеялся, что постепенно груз забот перейдет на плечи сына, а тот оказывался ненадежным и все чаще подумывал свинтить в город к “легкой жизни”. Это и было главной болью отца: все, чего он добился, оказывалось ненужным сыну. “Смысл жизни теряется”, – с горечью говорил Дмитрич. Подбавляла масла и жена, безумно любящая сына и во всем обвиняющая отца.

Об этом повесть “Стройка бани”. Сын в ней осуществляет свою мечту – уезжает в город, а отец умирает от сердечного приступа в свежеотстроенной бане. Показывал написанное обоим – понравилось: “за то, что все из жизни”. Потом я уезжал в Москву, и до меня дошло ошеломляющее известие: отец, нарушив все мои литературные замыслы, уехал сдавать пушнину в Красноярск и исчез там, прислав в Бахту письмо, чтобы его не искали.

Он начал новую жизнь в городе, а сын остался в Бахте, остепенился, заматерел и стал как раз таким, каким и мечтал его видеть отец, – хозяином и пахарем. Если бы я прочитал это в книге, то сказал бы, что такого не бывает.

НОВЫЙ ДОМ ТЕТИ ШУРЫ

Тетя Шура Денисенко, урожденная Хохлова. Первый ее муж погиб на войне. Дочка умерла. Деревню Мирное разорили во времена укрупнения: хотели целиком переселить в соседнюю Бахту, но никто не согласился, и все разъехались кто куда. Тетя Шура вопреки всему осталась. Второго мужа на ее глазах убило молнией в лодке по дороге с покоса. Она еще говорила: “Максим Палыч, давай обождем, вишь, какая туча заходит!” Тот не захотел ждать, норовистый был мужик, хваткий и своенравный. Как сказал – так и будет... Лодка была деревянная, а мотор железный, он-то молнию и “натянул”. Максим Палыча убило сразу, а тетю Шуру откачали. По случайности люди рядом оказались.

В деревню, разрушенную, заросшую лопухами и крапивой, летом стала приезжать зоологическая экспедиция. Поселился постоянный сотрудник с семьей, тетя Шура уже зимовала не одна.

Все большое и опасное эта маленькая безбровая старушка с птичьим лицом называла “оказией”. Плотоматка (буксир с плотом) прошла близко – “самолов” бы не зацепила. “Сто ты, такая оказия!”, “Щуки в сеть залезли – такие оказии! А сетка тонкая, как лебезиночка, – всю изнахратили”. Рыбачила она всю жизнь, девчонкой, когда отец болел, военными зимами, не жалея рук, в бабьей бригаде, и сейчас, хотя уже “самолов не ложила”, а ставила только сеть под коргой, которую каждое утро проверяла на гребях... Туда пробиралась не спеша, вдоль самого берега, а вниз летела по течению на размеренных махах. О рыбалке у нее были свои, особые представления. Кто-то спросил ее, как правильно вывесить груза для плавной сети, на что она ответила: “Делай полегче, а потом в веревку песочек набьется – и в аккурат будет”. В рыбаках тетя Шура ценила хваткость и смелость, умела радоваться за других и не любила ленивых, вялых и трусливых людей (“Колька моводец. А Ленька никудысный, не сиверный”).

Зимой тетя Шура настораживала отцовский путик (дорогу с ловушками) и ходила в тайгу с рюкзаком и ружьем проверять капканы, с посохом в руке, на маленьких камусных лыжах, в игрушечных, почти круглых бродешках, в теплых штанах, фуфайке и огромных рукавицах.

С приезжими у тети Шуры установились свои отношения. Студентки посещали “колоритную” старушку, угощавшую их “вареньями и оладьями”, дивились ее жизнестойкости, писали под диктовку письма сестре Прасковье в Ялуторовск, а зимой слали посылки и открытки. Тетю Шуру это очень трогало, она отвечала: “Сизу пису одна как палец”, – и посылала кедровые орешки в мешочке, копченую стерлядку или баночку варенья. Девушки обращались к ней за советами в щекотливых делах. Тетя Шура учила: “Своим умом зыви. Музык, он – улична собака”.

Бодрая и неунывающая, она словно показывала всему белому свету, как можно выстоять. Енисей она чувствовала хребтом. Каждому явлению, времени года, птице, предмету умела она придать смысл, озаряла своим пониманием, любовью. Речь ее была живейшим творчеством, говорила она настолько необычно, что ее цитировали и, конечно, передразнивали многие бахтинские балагуры. Была и по-своему склочная, себя в обиду не давала и, кого не любила, на крик и на “матки” взять могла с пол-оборота.