Выбрать главу

Мэри Фишер уже не могла, как прежде, вскрикивать в момент любовного соития, потому что у старой миссис Фишер уши были как локаторы, да и у детишек тоже. Никола чутко улавливала каждый звук, издаваемый Боббо, а Энди — каждый вздох Мэри Фишер. При первой же возможности он, улучив момент, принимался перебирать сложенное в шкафу шелковое белье Мэри Фишер. Никола изощрялась в нарядах, пытаясь подражать стилю Мэри Фишер, и выглядела на редкость нелепо. Мэри Фишер предложила Боббо установить дополнительные двери и перегородки, чтобы создать хотя бы видимость какой-то изолированности, но Боббо не желал даже обсуждать это.

— У тебя тут настоящие хоромы, — сказал Боббо. — Зачем же портить такую красоту и делать как у всех? Смотри, Мэри, так недолго превратиться в пошлую домохозяйку!

Слова словами, а на деле, пусть не до конца осознанно, он об этом и мечтал — к этому ее своими руками и подталкивал. Перестать работать, перестать зарабатывать, занять место у раковины с грязной посудой — стать тем, чем никогда не была, к примеру, его собственная мать. Принадлежать ему одному.

Мэри Фишер закончила очередной роман «Там, вдали, есть мост желаний» и отвезла рукопись в издательство. Роман был ей возвращен — по мнению издателей, он требовал серьезной доработки. Она была встревожена, расстроена и удручена. Ведь если Мэри Фишер потеряла чутье — если миллионы женщин, очнувшись от тяжелого валиумного сна, протянут руку за книжкой Мэри Фишер и, разочарованно полистав ее и не найдя там того, что им нужно, вновь погрузятся в забытье, — это уже настоящая трагедия. Трагедия не только для нее, Мэри Фишер, — для них тоже. Если в Ташкенте и в Мус-Джоу, и в Дарвине, и Сент-Луисе будут говорить: мы так верили Мэри Фишер, а она нас предала, — ее личная трагедия будет в миллионы раз тяжелее.

Но отчего же так случилось? Она не могла этого понять. Уж она так старалась! Ни в одну свою книгу она не вкладывала столько труда: думала, что чем больше усилий, тем лучше будет результат. По ходу работы она показывала рукопись Боббо, как поступила бы на ее месте всякая любящая женщина, и он даже кое в чем помогал ей. Например, советовал сделать героев-мужчин чуточку менее «роковыми», чуточку менее рослыми… («То есть пускай они будут похожи на тебя, да, Боббо?» — со смехом спрашивала она, но он недовольно хмурился и призывал ее говорить серьезно)… более восприимчивыми к изящным искусствам и не столь охочими до кровавых забав. Он исправлял грамматику, улучшал синтаксис, заострял фабулу и распекал ее за то, что она любит нанизывать одно определение на другое, будто слова — это кирпичи, и она задалась целью соорудить из них небоскреб. Боббо получил образование; она же, Мэри Фишер, университетов не кончала. Ему, конечно, лучше знать. Она умела заворожить, но он-то знал!

— Но ведь то, как я это делаю, срабатывает, — пыталась она возразить. — Что же, выходит, миллионы моих читателей ничего не смыслят? Ведь этого не может быть!

— Милая моя Мэри, к сожалению, может. Тут имеет значение не столько количество, сколько, так сказать, качество этих читателей. Ты достойна большего. Обидно видеть, как ты разбазариваешь свой талант, пишешь дешевку. А ведь могла бы стать серьезным писателем.

— Я и есть серьезный писатель.

Дешевку! Она съежилась, как от удара. Он обхватил ее хрупкое тело своими мускулистыми руками и жадно поцеловал. Да, да! Жадно! Иногда у них все было в точности, как в ее романах. Так почему же он не хочет поверить ей, поверить тому, что она пишет? Вернее, тому, что она писала прежде, когда любовь занимала только ее голову, никак не трогая плоть?

Ведь есть на самом деле и подлинная любовь, и вечная жизнь, и счастливый конец. И разве они оба — не живое доказательство того, что романтическая любовь не выдумка? Боббо и Мэри, навеки вместе, счастливые в своей Высокой Башне? Но голос у Мэри Фишер почему-то слегка дрожал, когда она провозглашала это вслух.

Мэри Фишер тайком переписала роман в своей испытанной слащаво-сентиментальной манере, восстановив — по крайней мере, на некоторое время — веру издателей в себя и собственную веру в свои возможности.

— Милая, — сказал Боббо, который не спал с ней вот уже три дня (целых три дня!), прошедших со дня выхода романа в свет, — пойми, дело не в том, что ты меня разочаровала, просто если уж тебе надо было что-то изменить, лучше бы ты поменяла издателя, а книгу не трогала. Тебе дано возвыситься над ширпотребом — почему же ты добровольно от этого отказываешься?

— Потому что за это меньше платят, — сердито сказала Мэри Фишер, разглядывая счет за расход электроэнергии. Пока она не познакомилась с Ионой, богатым стареющим социалистом, она жила в бедности. Отец бросил их, когда она была совсем крохой, и ее матери, чтобы платить за жилье, приходилось оказывать определенные знаки внимания то одному, то другому джентльмену — в их числе оказался и Иона. Бедняга, недолго он наслаждался семейным счастьем с Мэри Фишер. Помер. И тут как тут объявилась его дочь и оспорила завещание. С тех пор Мэри Фишер приходилось самой о себе заботиться.

— Но ведь мы вместе, — сказал Боббо. — Разве этого мало? Мои дела идут очень неплохо. И шли бы еще лучше, если бы в твоем лице я имел надежный тыл. Тогда тебе, может, и вовсе не пришлось бы писать. — Тут Боббо раздвигает языком ее губы, а своим телом ее бедра и говорит, что он принадлежит ей — весь, без остатка, и, как знать, может, это правда.

И Мэри Фишер размышляла над тем, что есть плотское желание, что есть человеческая личность и что значит жертвовать собой. Мэри Фишер была уже не та, что раньше, и сама понимала это. Маленький крепкий орешек, скрывавшийся в сердцевине ее хрупкого естества, треснул и начал разваливаться на куски. Она физически это ощущала. Похоть разъедает человека изнутри куда сильнее, чем любовь. Похоть — как удары тяжелого молота по наковальне, готового размозжить, раздробить все, что подвернется. А любовь — нежное, мягкое покрывало, которое спрячет и защитит. Похоть — грубая реальность, а любовь — то, из чего сотканы мечты; ну, а мечты — это то, из чего сделаны все мы. Миллионы, миллионы женщин не могут ведь заблуждаться? Ведь не могут?

Синие глаза Боббо смотрели прямо в ее глаза, и если она опускала веки, он пальцами подымал их — нежно-нежно. Он хотел, чтобы она взглянула правде в лицо.

Правда жизни, как недавно поняла Мэри Фишер, отчасти состоит в том, что ее финал, к сожалению, являет собой печальное зрелище. Тело и дух старой миссис Фишер утратили былую согласованность. Дух ее оставался по-прежнему несокрушимым, своенравным и напрочь лишенным каких бы то ни было сантиментов; тело же постоянно на что-то жаловалось и не могло обходиться без посторонней помощи. Чтобы она вела себя потише, ей нужно было давать транквилизаторы, но тогда она сразу начинала ходить под себя — от этого кровать и, что еще хуже, щели в кладке Высокой Башни пропитывались влагой. Прислуга стала роптать.

— Где же выход? Что делать, — спрашивала доктора Мэри Фишер.

— Сами видите, везде свои минусы, — отвечал доктор. — Идеального решения тут не существует. Это ваша мать, и вы должны любить ее и заботиться о ней — как она заботилась о вас, когда вы были малым ребенком. Вот и все.

Нелегко любить свою мать, если она сама тебя не любила. Тем не менее, Мэри Фишер, осознав свой дочерний долг, не пыталась от него увиливать. Старалась как могла.

В трехмесячный срок Мэри Фишер завершила новый роман. Она назвала его «Лучший из ангелов». Но издатели сошлись во мнении, что роману недостает художественной убедительности. Слишком много всего наверчено — куда подевалась та берущая за душу простота, которой так выгодно отличались ее прежние книги? И главное, настырно лезет какой-то уж очень бескомпромиссный реализм. Читатели этого не одобрят. В самом деле: на одной странице — сентиментальная любовь, на следующей — глубокомысленная притча, на третьей — обличительный памфлет! Издатели в недоумении переглядывались. М-да, стареет Мэри. Годы есть годы. А, кстати, сколько ей лет? Никто не знал.