Выбрать главу

— Если ничего хорошего сказать не можете, — обрывает она их, — лучше помолчите. — Но Энди и Никола на это не реагируют. Они всегда все делают наоборот, назло Мэри Фишер. Не любят они ее. И она их не любит. Но что же делать, если они лишились матери, а затем и отца, и деваться им некуда, и они плоть и кровь Боббо, а Мэри Фишер любит Боббо (или думает, что любит), отдавая ему весь запас своих чувств, всю силу своего духа — любит так, что уже почти неважно, есть ли он рядом физически или нет.

Да, временами Мэри Фишер именно так и думает. Вот только вечерами, ложась спать, и по утрам, пробуждаясь, когда неудовлетворенная плоть напоминает о себе характерным зудом — не совсем боль и не то чтобы нестерпимая, скорее неистребимая, — тогда она думает иначе, тогда она признает, что да, ей нужно лишь одно: чтобы Боббо был рядом, здесь и сейчас. Так, может, поглотившее ее чувство — это плотское влечение, не любовь?

Гарсиа торжествует. Он охвачен любовью — или плотским влечением — и не к Мэри Фишер. Предмет его любви, или похоти, одна из деревенских девчонок, забеременела, и он привел ее в Высокую Башню и поселил там. Кто-то — не исключено, что это избранница Гарсиа, — перетаскал у Мэри Фишер все драгоценности. Все ее прелестные вещицы, преподнесенные ей в память о нежной страсти, очаровательные памятки искусства сексуальной дискриминации добоббовского периода, исчезли без следа. Девица эта, по имени Джоан, с наглым видом расхаживает по Высокой Башне, выставив вперед день ото дня растущий живот, хихикает по углам с Николой, а Мэри Фишер начинает страдать от собственной неполноценности — будто сама она вовсе и не женщина, раз у нее никогда не было ребенка, а теперь уж, понимает она, и не будет.

Было время, когда Мэри Фишер считала свою бездетность благом, избавившим ее от деградации, заурядности, бессмысленности материнства; теперь она так не считает. Теперь ей нужно хоть что-то — все равно что.

Ее душа и тело рвутся к Боббо. Она может писать ему одно письмо в месяц, и он ей столько же. Она пишет о любви, пуская в ход все свое профессиональное мастерство, а он пишет ей в ответ какие-то странные, вымученные письма о погоде да о тюремной кормежке, да еще беспокоится о собаке Гарнесе, кошке Мерси, и о детях — все ли у них есть?

Мэри Фишер пытается переложить заботы об Энди и Николе на родителей Боббо, но Энгус и Бренда не могут взять детей на себя — и не хотят. У них ведь нет даже своего дома, объясняют они; всю жизнь кочуют из гостиницы в гостиницу. Животные и дети в такую жизнь совершенно не вписываются. Один раз попробовали — с Боббо — и зареклись: сами видите, что из него вышло! Кроме того, считая Мэри Фишер виновной в жизненном крахе Боббо, они совсем не горят желанием протягивать ей руку помощи.

Но тем не менее они иногда наведываются, а Мэри Фишер и такой компании рада. Подумать только, до чего она докатилась!

— Для детей здесь просто рай! — говорит Бренда. На сей раз она одета во что-то розовато-лиловатое вперемежку с зеленым, во что-то даже не шелковое, как обычно, а совсем невесомое, газовое, словно желая показать всем, какая она непрактичная, какая ненадежная в житейском плане. — Такое раздолье! Грех допускать, чтобы столько места пропадало зря. И потом, детям тут так нравится! Они очень даже недурно выглядят при всем при том.

При том, хочет она сказать, что на них свалилось столько бед разом — по милости Мэри Фишер. Бренда всякий раз привозит детям жвачку, которую можно раздуть в пузырь, и она лопается, розовыми ошметками прилипая к носам, щекам и волосам, а изжеванная, потерявшая эластичность, оказывается прилепленной к нижнему краю столов и стульев, где на нее и натыкаются ни о чем не подозревающие гости.

— Бедные крошки, — вздыхает Бренда, задирая голову, чтобы посмотреть на своих внучат, ростом под потолок. Они берут у нее жвачку — отчасти, чтобы не обижать ее, отчасти пользуясь случаем позлить Мэри Фишер, и отчасти потому, что, хотя сами они без пяти минут взрослые, им очень хочется подольше оставаться детьми. Они еще помнят райское время, золотые деньки в доме 19 по Совиному проезду. И оттого они мрачнеют и замыкаются в себе. В школе оба едва успевают.

Никола надувает пузырь, и он лопается прямо над ухом одного из доберманов, и зверюга хватает ее за нос, и ей накладывают шестнадцать швов — пришивают оторванные куски, прячут внутрь поцарапанную кость. Никола плачет и зовет пропавшую мать — в первый и последний раз.

Мэри Фишер замечает, что Энди все чаще поглядывает на нее нехорошим, хищным взглядом. В его возрасте вообще не положено так смотреть, тем более на женщину, которую любит его отец, но что она может сделать? Она бы с радостью отправила обоих в какой-нибудь интернат, но это бесполезно: они все равно явятся обратно, точно так же, как когда-то ее мамаша, которая из любого дома для престарелых возвращалась назад, к ней. Они грозят, что так и будет, и она им верит. Боббо не желает, чтобы они навещали его в тюрьме.

— Пусть забудут, что я есть, — говорит он.

Мэри Фишер опасается, что понимать это следует скорее как его собственное намерение поскорей забыть, что они есть.

Старая миссис Фишер не встает с постели, ходит под себя и глотает валиум лошадиными дозами. Время от времени она вскидывается и громко говорит: «Бандитское гнездо! Вот кого надо сажать в тюрьму — держи ее!» И Мэри Фишер до того раздавлена, что слезы сами катятся у нее из глаз, и ей делается так горько — ведь в целом мире у нее нет никого, никогошеньки!

— А мы? — спрашивают Энди и Никола, не спуская цепких глаз с Мэри Фишер, куда бы она ни двинулась. Иногда ее охватывает такое чувство, будто она живет в фильме ужасов.

Мэри Фишер умоляет Энгуса и Бренду забрать хотя бы пса Гарнеса — ради Боббо, — но они неумолимы.

— Самое милое дело усыпить беднягу, — советует Энгус. — Собака без хозяина — не собака. Они же с Боббо были вот как! — И он, сцепив два пальца, показывает сплетение судеб собаки и человека.

Но Мэри Фишер не может усыпить собаку. Раньше могла бы, теперь нет. Она слишком хорошо знает, что будет чувствовать Гарнес. Я бы хоть дюжину собак извела, глазом бы не моргнула, если бы решила, что это в моих интересах. Я начала с плюгавой морской свинки — и вот, полюбуйтесь! Превратилась в дьяволицу. И я бы не удивилась, если бы в моем лице мир увидел обещанное ему второе пришествие (на этот раз в женском обличье). Как знать, быть может, я стану таким же символом для женщин, каким Иисус стал для мужчин. Он предлагал усыпанный каменьями путь на небо; я предлагаю автостраду в ад. Я несу страдание и самопостижение (вещи неразрывные) другим и спасение — самой себе. Каждая — за себя, вот мой девиз. И если меня распнут на кресте моего эгоизма, я не буду роптать. Я хочу только одного — жить по-своему, и, клянусь Сатаной, я этого добьюсь!

У дьяволиц много разных имен, и по умению вторгаться в чужую жизнь им равных нет.

25

Руфь, успешно достигнув своей цели в доме судьи и вынужденная еще около месяца ходить к дантисту-хирургу, принялась подыскивать себе жилье в Брэдвелл-парке, где, как подсказывала ей интуиция, можно было без труда сохранить свое инкогнито. Публика здесь обитала самая разношерстная — с точки зрения габаритов и внешнего вида вообще, — так что охотников смотреть ей вслед, можно сказать, не было. Брэдвелл-парк затерялся в гуще западных окраин: обширный, запущенный и безликий кусок огромного города. Здесь жили бедняки.

У Руфи на счете в швейцарском банке лежало 2 563 072 доллара 45 центов, но она предпочитала жить просто и скромно — по крайней мере, пока.

Богатые всегда на виду, бедняков никто не замечает — унылая серая пелена, скрывающая их жизнь, делает их невидимками. Руфи совсем не улыбалось привлекать к себе внимание полиции или финансовых органов, пока не пробил час. И, помимо всего прочего, в Брэдвелл-парке она наверняка не встретила бы знакомых из Райских Кущ, которые, увидев ее, воскликнули бы: «Как! Глазам своим не верю, да ведь это жена Боббо! Вы здесь? Какими судьбами?»

И Брэдвелл-парк и Райские Кущи, где Руфь жила прежде, в своей другой жизни, характеризовались как предместья, но разница между ними была огромная. Населяющие Брэдвелл-парк мужчины и женщины жили где и как придется, в то время как в Райских Кущах они помещали себя внутри аккуратненьких, со всех сторон ограниченных изгородью квадратиков. В Брэдвелл-парке было больше женщин, чем мужчин, меньше гаражей и меньше машин, всего-навсего один бассейн для общественного пользования с таким количеством хлорки в воде, что у купающихся глаза вылезали из орбит. Жители Брэдвелл-парка зарабатывали меньше, чем им хотелось бы, и здешних женщин, как правило, загоняла в угол нужда, а не путаница в собственных мыслях и чувствах — зато они могли утешать себя тем, что не просто с жиру бесятся и сами не знают, чего им надо, а имеют серьезные основания пенять на судьбу.