Выбрать главу

— И где же твоя хваленая женская солидарность? — возмущалась Вики. — Не ты ли мне внушала, что женщины должны держаться вместе? А сама!..

Руфь пожала плечами. Вики пошла за ней до дверей.

— Ты мне противна, — говорила она. — Ты испорченная, бессердечная, противная! Слава Богу, хоть я не такая! Ты думаешь, все счастье в деньгах? Как бы не так! Да разве я смогла бы променять родных детей, смысл всей моей жизни, на какие-то жалкие деньги?

Вики семенила за Руфью до самых ворот.

— Допустим, я была бы не я, допустим, я пошла бы на такое кощунство, — говорила Вики, — и кроме шуток захотела бы продать детей — как, по-твоему, я бы это провернула?

Руфь, успевшая изучить все ходы и выходы в городе, а также ловкость и находчивость огромного числа людей, живущих по ту сторону закона, в двух словах все ей объяснила. После чего она направилась к дому отца Фергюсона. Она знала, что преподобный крайне воздержан в своих привычках, а ей, если она хотела похудеть, необходимо было поселиться в доме, где еды мало и достаток скуден.

26

У Мэри Фишер совсем мало денег на счете в банке, а из недвижимости осталась лишь Высокая Башня. Другие дома пришлось продать, чтобы покрыть судебные издержки. Налоговые службы, имея на Боббо большой зуб, заодно невзлюбили и Мэри Фишер и решили, что, если подумать, она задолжала им уйму денег — недоплачивала налоги несколько лет подряд. Судья Биссоп собственной персоной поддерживает их притязания и отклоняет апелляцию повергнутой в изумление Мэри Фишер. Таким образом, ей предстоят новые расходы. Ее гонорары арестованы на несколько лет вперед. Роман «Чертог желания» почти закончен. Она возлагает на него большие надежды. Ей надо хоть на что-то надеяться. Человеку без надежды нельзя.

Мэри Фишер просыпается одна в своей постели, рыдает, мечется на шелковых простынях. Ей нужен Боббо, только Боббо, больше никто — да, собственно, больше и нет никого. Гарсиа любит Джоан, свою деревенскую подружку, и заваливает ее где только может, во всех укромных уголках дома. Мэри Фишер негодует.

— Я буду делать, что мне нравится, — парирует Гарсиа. — И кто бы говорил! Было время, вы и сами не терялись — вам даже трубку телефона снять было недосуг, и чихать вы хотели, застанет вас кто или нет!

Мэри Фишер боится Гарсиа — он слишком много знает, еще вздумает распустить язык, хотя кому и о чем он мажет рассказать, она уже и сама с трудом припоминает. Но сердить его нельзя, это она помнит твердо.

Она все больше скатывается вниз: муки неутоленной страсти как-то сами собой притупились, а может, она просто привыкла. Она уплетает равиоли прямо из консервной банки, и целыми кульками — восточные сладости, и заметно расползается в талии. Она пытается вспомнить лицо Боббо и не может, как и он не помнит ее лица. Она, однако, помнит любовь и продолжает о ней писать. Она заканчивает «Чертог желания». Издатели довольны. Неужели она снова разбогатеет? Посмотрим!

Мэри Фишер не находит себе места, томится и ждет, когда наконец заполнится зияющая пустота внутри, — и пишет о любви. Теперь ее вранье особенно непростительно, поскольку она врет сознательно. Теперь она помнит, откуда она вышла, и знает, к чему она пришла.

Мэри Фишер совершила страшный грех, уединилась в высокой башне на краю высокого морского утеса и зажгла во тьме свет надежды. То был предательский свет: он обещал вам тихую гавань, и веру, и жизнь, тогда как на самом деле там подстерегали вас острые скалы, кромешный мрак и бури — даже смерть; и не завлекать надо было бы сюда мореплавателей, но предупреждать их о грозящей опасности. Так что я ищу возмездия не только ради себя.

Думаю, сама я, в конце концов, многое могу простить Мэри Фишер. У нее есть оправдание: все, что она делала, она делала во имя любви, пока я не помогла ей понять, что такое любовь — каково быть брошенной мужем, похороненной заживо, осужденной на унижение и тоску. Честно говоря, не поручусь, что я поступила бы иначе, окажись я волею судьбы в ее обольстительной шкуре. Но я отказываюсь простить ей ее книги. Прихоть, конечно, но дьяволицам позволено иметь свои капризы.

Звонит Гарсиа — спросить меня, усыплять ли ему Гарнеса. От Мэри Фишер он не может добиться вразумительного ответа: она, как и пес, неутешна в своем горе — из-за разлуки с Боббо. Гарнес, объясняет Гарсиа, стал беспокойным, гадит где попало, на улице норовит выскочить на проезжую часть, а недавно еще повадился таскать куски прямо из тарелки Мэри Фишер. Ветеринар и тот говорит, что лучший выход для этой собаки — уснуть вечным сном. Что по этому поводу думаю я?

— Я думаю, вам нужно последовать совету ветеринара, — говорю я. Я не могу допустить, чтобы Гарнес объедал Мэри Фишер. Чем она толще, тем я тоньше. Все познается в сравнении.

Гарнеса увозят к ветеринару, и назад он не возвращается.

— Ты веришь в Бога? — допытывается Мэри Фишер у Гарсиа.

— Конечно, верю! — отвечает он.

— Раньше я тоже верила, — говорит она. — Ах, если б я снова могла обрести веру! Мне это так помогало!

27

Отец Фергюсон жил в доме по соседству с церковью в центральной части города, где новые многоэтажки еще не успели вытеснить низкие каменные дома, когда-то определявшие облик города. Он давно пытался найти себе экономку, но безуспешно: дом был большой; холодный и ветхий и, согласно молве, с привидениями; зимой там не было отопления, летом кондиционеров. Отец Фергюсон избегал чрезмерных удобств — на душе у него было спокойнее, когда он чуть-чуть недоедал, терпел зной и холод или когда у него, скажем, болел зуб. Всем в городе примелькалась его тощая фигура, седая голова, изможденный вид; вот он рысцой бежит из церкви в миссию, что в Брэдвелл-парке, или наоборот, и так изо дня в день, утром и вечером. Пять миль в один конец.

— Ишь, как бежит! — говорили, завидев его, прихожане. — Просто диву даешься! Конечно, для священника у него довольно-таки странные представления, но священник-то он настоящий! Святой человек!

Ему было тридцать пять лет. Голова у него поседела в двадцать девять, когда он был вынужден принимать роды у матери-наркоманки в какой-то трущобе. Ребенок родился мертвым, к вящей радости роженицы. В тот миг им овладело такое чувство, будто миром правит дьявол.

Теперь он трудился в самой гуще людской. Церковные власти смотрели на него косо — мало того, что он вечно совал свой нос в политику, он вообще был непредсказуем. Например, позволял себе публично заявлять, что людям нужно прежде дать хлеб насущный, а уж потом кормить их духовной пищей. Во всех людских грехах он винил государство — чем не проповедь революции? (При этом в частной жизни он придерживался квиетизма, граничащего с идиотизмом.) Он боролся за то, чтобы вино для причащения было безалкогольным. Он подписывал воззвания против применения ядерного оружия. Паства тоже его недолюбливала, хотя все считали своим долгом восхищаться его подвижничеством: он призывал холостяков отказаться от половой жизни, а семейных — воздерживаться, если появление детей для них нежелательно. Понятно, прихожане решили, что он просто спятил: в наше-то время, когда на каждый социальный недуг есть свой антибиотик, когда существует контрацепция — на худой конец аборты, — чтобы предотвратить незапланированное деторождение, о чем это он толкует? Службы соцобеспечения считали его деятельность вредной, а его самого безнадежно устаревшим. Но с таким же успехом можно обвинить луну в том, что она светит ночью!

Церковь отца Фергюсона в буквальном смысле разваливалась на части, и никто не хотел поддержать ее. Не только в его доме, но и в церкви, по слухам, обитали призраки. И если ближе к ночи кому-то случалось открыть церковную дверь, то можно было услышать, почувствовать и увидеть тихую музыку, запах ладана, сполохи яркого света. Снаружи шумел большой современный город, движение на дорогах не прекращалось ни днем, ни ночью. Здесь же, в старой церкви, еще витала память о том давно ушедшем уютном, маленьком мире, который дал жизнь нынешнему, оставил ему в наследство свою поэзию и свои проверенные временем традиции, чтобы эту поэзию развивать и дальше. При одном упоминании призраков люди вздрагивали и поеживались, не понимая, что то духи рая, не ада. Болтали еще, будто в доме при церкви бродят тени монахов, хотя никакие монахи в этом доме отродясь не жили.