Но он запомнил ее слова и на своей следующей пресс-конференции — он устраивал их каждую неделю с тех пор, как получил от епископа послание, призывающее его обуять гордыню, — заметил, что, поскольку мы живем в такое время, когда сочинители романов стали бесспорными властителями дум в национальном масштабе (ибо одряхлевшая церковь утратила роль духовного поводыря — его мнение на этот счет господам репортерам хорошо известно), — церковь должна установить над ними контроль. При этом особое внимание следует уделить не столько творениям, сколько творцам: о каждом ли можно сказать, что у него есть чувство гражданской ответственности перед обществом? Тот, кто благополучно выдержит проверку на благонадежность, получит карт-бланш и может писать, что ему вздумается. Это ни в коем случае не цензура, скорее призыв воспитывать внутреннего цензора в самом себе.
Что тут началось: шум, гам, протесты писательских организаций — словом, отец Фергюсон почуял, что попал в точку. Если ты ткнул наугад в некое политическое тело и оно взвизгнуло, — значит, что-то тут нечисто. Но вскоре от его начальства последовал реприманд за то, что он вмешивается в дела, не имеющие к церкви никакого касательства, и он благоразумно сложил оружие.
— Уж очень ты послушный, как я погляжу, — ворчала Молли.
— Я обязан подчиниться, — возражал он. — Пока что я еще священник.
— Но ты же знаешь, что церковь заражена чумой бюрократизма. Не ты ли сам твердил мне об этом? Они там все политиканы, а тебя ведет высшая сила — сам Господь Бог.
— Ну-ну, дорогая, это уж ты слишком. — Однако слова ее были ему приятны. Тем не менее он оставил писателей в покое. Он все с большим удовольствием предавался праздности, чтобы не сказать лени.
Молли к началу пятого месяца своей службы потеряла одиннадцать килограммов, а он двенадцать набрал. Теперь он просто не смог бы пробежаться трусцой до Брэдвелл-парка, даже если бы попытался, хотя в последнее время у него таких поползновений и не было. В вестибюле миссии он повесил объявление, где прихожанкам предлагалось обращаться за советом и наставлениями в клинику напротив, сам же приезжал в миссию раз в неделю, на такси, правда, испытывая при этом тягостное чувство вины.
Молли установила в доме центральное отопление. Он ощущал, как тепло проникает в его кости; мозг его теперь не работал с постоянным напряжением и холодной четкостью, а включался какими-то внезапными вспышками, и ему это, в общем, нравилось. Большую часть времени он находился во власти приятной, чувственной истомы. Старая дубовая мебель — сундуки, бюро, шкафы, — веками пылившаяся в темных углах, стала трескаться по швам и перекашиваться во все стороны под воздействием непривычно жаркого сухого воздуха. Призраки исчезли безвозвратно, вытесненные теплом, вином, яствами и сексом. Больше их никто никогда не видел.
Шел шестой месяц, когда Молли провозгласила, что отец Фергюсон по характеру скорее прирожденный администратор, а не рабочая лошадка. Наверное, ему лучше совсем не ездить в миссию в Брэдвелл-парке.
— Но это значит, миссия прекратит свое существование!
— Твое призвание, душа моя, в том, чтобы быть жалом в плоти церкви твоей — для ее же блага. Вспомни притчу о талантах.
И миссия закрылась, и отец Фергюсон избавился от чувства вины. Тогда он поглядел окрест себя в поисках, чем бы ему заняться.
— Может, имеет смысл вернуться к твоей теории относительно ответственности литературы перед обществом? — подсказала Молли.
— Слишком рискованное предприятие.
— Но, радость моя, риск — твоя стихия!
Он направил красноречивое послание шестерым самым известным авторам любовных романов список имен для него подготовила Молли. Четверо ответили, двое промолчали. Из двоих одна была Мэри Фишер.
— Думаю, тебе следует с ней повидаться, — сказала Молли. — Мне кажется, такое нельзя спускать — это же откровенный вызов! Вот так взять и пропустить мимо ушей обращение слуги Господня! Какая наглость! Это почти то же самое, что надругаться над самим Господом!
— Отрадно, что ты всегда на моей стороне, — сказал он. — Когда привыкаешь, что с тобой никто никогда не соглашается, а потом вдруг появляется человек, готовый во всем тебя поддерживать, — это как чудо.
Отец Фергюсон облачился в сутану, сел в свою новую машину и покатил к Высокой Башне. Молли махала ему вслед.
28
Мэри Фишер живет в Высокой Башне и размышляет над тем, что есть вина и что есть долг. Она часто плачет. Она уже целую вечность не была в постели с мужчиной. Она любит Господа, ведь ей некого больше любить, и наделяет Его качествами, присущими, по мнению отца Фергюсона, самому отцу Фергюсону.
Она бы и отца Фергюсона полюбила, но он священник, из чего она делает вывод, что он дал обет до конца дней своих не прикасаться к женщине; ей и в голову не приходит, что он не чужд сексуальности. Он для нее посредник между ней и Богом. Больше ничего.
Старая миссис Фишер время от времени вскакивает с кровати и вопит:
— Прочь, воронье семя! Попы всегда к беде!
Будто беда уже не обступила Мэри Фишер со всех сторон, словно волны Башню, с того дня, как Боббо бросил ради нее свою жену.
Отец Фергюсон говорит, что это не беда, а Божья кара за ее грехи. И в этом ей крупно повезло, говорит он, ибо на нее снизошло благоволение Господне. Кого Он решил покарать в сем мире, а не в ином, того Он воистину возлюбил.
Отец Фергюсон всласть отвел душу в винном погребе Мэри Фишер, перепробовав все ее лучшие вина. Правда, запасы оказались не так уж велики. Закупкой вина у Мэри Фишер всегда ведали мужчины, но в последнее время мужчины исчезли из ее жизни.
Это знак времени — все постепенно приходит к концу. И так всюду, куда ни взгляни. Ребенок Гарсиа и Джоан родился с пороком сердца. У нее нет оснований желать этому младенцу, тем более его нечистой на руку матери, какого-то особого счастья, но видеть их несчастье и отчаяние ей тяжело. Отец Фергюсон говорит утешительные слова и объясняет ей суть любви Всемогущего Господа Бога, и у него каким-то образом — она не может запомнить, каким именно, — получается, что любовь эта даже боль и муку делает сладостными.
Мэри Фишер рассказывает отцу Фергюсону о том, как она обошлась с женой Боббо и его детьми. Она говорит, что осознала, какое зло причинила им. Говорит, что сама понимает: любовь не может служить оправданием дурных поступков. Она хочет знать, как ей исправиться.
— То, что выходит из-под вашего пера, есть зловредное пустозвонство, — без обиняков заявляет отец Фергюсон. — Вы обязаны остановить себя. Это и будет первый шаг на пути к исправлению.
Как, еще и это? Отец Фергюсон разъясняет ей, что она сломала жизнь миллионам своих читательниц: она поселила в их душах ложные надежды. Она несет персональную ответственность за печальную судьбу несметного количества женщин. Даже пристрастие ее современниц к валиуму он ставит ей в вину. Рука Мэри Фишер, скользящая по листу бумаги, дрожит и замирает.
Отец Фергюсон говорит, что Господь всемилостив. Он простит искренне раскаявшихся, если они уверуют. Мэри Фишер жаждет прощения. Она желает уверовать, принять католичество — и принимает.
Обретя в новой вере душевный комфорт, Мэри Фишер заодно обретает былую округлость и привлекательность. Она и отец Фергюсон вместе совершают молитвы, два раза в неделю. Он ужинает у нее по вторникам и четвергам — в четверг еще и ночует. Спасти этот мир, а не усугублять бремя его страданий — вот на что она жаждет употребить свое имя, славу, репутацию. Она садится за новый роман — «Жемчужный чертог любви». Роман о монахине и ее борьбе за возвышенную, небесную любовь. Издатели в восторге.
Отец Фергюсон гораздо более сдержан. Он объясняет Мэри Фишер, что любовь небесная и любовь земная не есть понятия взаимоисключающие.
— Существует еще художественная правда, — говорит на это Мэри Фишер, переводя разговор в профессиональное русло, где она чувствует себя увереннее всего. — Для книги это самое главное. А если я на ней заработаю, как знать, может, я построю здесь часовню.