...Утро дает себя знать. Поднимается и начинает пригревать солнце. Большак оживает. И навстречу, и обгоняя нас, идут люди. Но что это? Стоны и песни, слезы и плач — все перемешалось. Это из деревень, что по большаку, движутся толпы призванных на войну, провожаемых матерями и женами, братьями и сестрами.
Куда ни глянь — горе и горе. Уходят кормильцы, а вернутся ли они домой — кто же это знает? Были, конечно, и пьяные песни новобранцев, и визг гармошек, и ухарство, но ничто не могло ни заглушить, ни спрятать горя.
Мне стало страшно. С трудом выпростал руки, развязал веревку и со слезами бросился к матери. Она тоже плакала.
Вот эта утренняя мокрая дорога, стоны, плач, слезы и горе мне и запомнились крепче всего на всю жизнь.
Шло время. Все тяжелее приходилось матери. За что только она не бралась, за что только не принималась, чтобы добыть кусок хлеба! И стирала белье, и шила на других, и работала поденно в поле, и даже псалтырь над покойниками читала.
13
Мне очень нравилось, как мать, взяв в руки тяжелую книгу, читала. Однажды я тоже взял в руки эту черную книгу и прильнул с ней к матери.
— Вот погоди, вырасту большой и буду читать, как ты.
Она посмотрела на меня, погладила рукой по голове и сказала:
— Не дай бог, чтобы как я...
А у самой слезы на глазах.
Позже я узнал, что мать была совершенно неграмотной. Она обладала изумительной, цепкой памятью. Все услышанное надолго оставалось у нее в голове. Не раз слушая, как читают псалтырь над покойниками, она запомнила текст, а потом читала его наизусть, подобно тому, как часто «читают» дети не раз читанные им книжки. Открывая книгу, мать только делала вид, что читает, на самом же деле лишь повторяла ранее слышанное.
В родной деревне ей больше не пришлось побывать — вскоре она умерла на чужбине.
И началась у меня новая жизнь, началась длинная, длинная дорога скитаний и испытаний.
Подобная участь выпала не только на мою долю.
Таких сирот и детей, обездоленных сначала войной, а потом годами интервенции с их разрухой, было на нашей земле сотни и сотни тысяч, если не миллионы. Страну душил голод. Кому мы были нужны? Родному брату и тому были в тягость.
Пристроить нас всех сразу к жизни, к делу у молодой республики не было еще сил и возможностей. И вот тысячи таких, как я, в одиночку и толпами бродили по России в поисках хлеба и крова. Бывало тут всякое. Изредка удавалось наесться досыта и даже оставить кусок хлеба на завтра. Но чаще оставались голодными. Голод и холод стали нашими постоянными попутчиками.
Судьба забросила меня в эти годы в Поволжье, где был голод и мор. Тут мы порой были рады куску так называемого хлеба из лебеды и древесных опилок. А если удавалось стащить где-нибудь сухую воблу, это был уже настоящий праздник.
...Прошло несколько лет. Страна освободилась от непрошеных гостей — интервентов, мало-помалу стала преодолевать разруху, восстанавливать свое хозяйство.
14
Партия и правительство при первой же возможности по указанию Владимира Ильича Ленина развернули решительную борьбу с кошмарным наследием военных лет—с детской беспризорностью. Это была борьба за судьбу всех обездоленных сирот, за мою судьбу.
Наступил 1920 год. Я все еще колесил по дорогам страны. Позади десятки тысяч километров. Волга, Кама, Каспий, Урал. От Нижнего Новгорода до Перми, от Перми до Астрахани. Далее Баку, Дербент, Красноводск и снова Урал... Сейчас и не перечтешь всех тогдашних «резиденций» беспризорников.
Осень. Сыро и холодно. Прикамье только что вышвырнуло белогвардейские войска Колчака. Поздно ночью я с группой ребят выбежал с парохода на пристань. Это было в Оханске — небольшом городишке на Каме. В который уже раз судьба снова забросила меня сюда! Передвижение на пароходах в летнее время было для нас самым любимым занятием. Оно давало нам возможность существовать. Тут были и ночлег и пожива.
Спали мы, как правило, между двойным полом на корме, но случалось ночевать и у колесного ограждения, за бортом. К чему только не приспособится человек даже в таком возрасте! В общем, всюду нам был дом родной, а пароходный четвертый, класс — в особенности: его палуба всегда была набита народом, который не косился на нас. Среди этого народа мы и питались.
Помню начало конца этого безалаберного, полуголодного, неприкаянного существования. В длинном, не по росту, рыжем пальтишке с разорванными полами я шныряю меж пассажиров, ожидающих на дебаркадере посадки на пароход. Все, что попадает в руки: и полученное в виде доброхотного даяния, и то, что удалось подцепить у зазевавшегося, — опускаю в карман. Впрочем, карманов-то нет, а есть только прорези для них, но это и к лучшему — между подкладкой и верхом пальто можно таскать целую кучу добра. Она бьет по ногам, мешает идти, а расстаться с добычей не хочется.