Скажите же мне, дорогой брат Шенди, который из этих недостатков дает вам право предполагать, будто брат ваш, осудив Утрехтский мир и жалея, что война не продолжалась с должной решительностью еще некоторое время, руководился недостойными соображениями; — или же право считать его желание воевать желанием продолжать избиение своих ближних, — — желанием увеличить число рабов и изгнать еще больше семейств из мирных жилищ — просто для собственного удовольствия? — — Скажите мне, брат Шенди, на каком моем проступке вы основываете свое неблагоприятное мнение? — — [Ей-богу, милый Тоби, я не знаю за тобой никаких проступков, кроме одного: ты взял у меня в долг сто фунтов на продолжение этих проклятых осад.]
Если, будучи школьником, я не мог слышать бой барабана без того, чтобы не забилось сердце, — разве это моя вина? — Разве я насадил в себе эту наклонность? — — Разве я забил в душе моей тревогу, а не Природа?
Когда «Гай граф Ворик»[333], «Паризм», «Паризмен», «Валентин и Орсон» и «Семь английских героев» ходили по рукам в нашей школе, — — разве я не купил их все на мои карманные деньги? Разве это было своекорыстно, братец Шенди? Когда мы читали про осаду Трои, длившуюся десять лет и восемь месяцев, — — хотя с той артиллерией, какой мы располагали под Намюром, город можно было взять в одну неделю, — разве не был я опечален гибелью греков и троянцев столько же, как и другие наши школьники? Разве не получил я трех ударов ферулой, двух по правой руке и одного по левой, за то, что обозвал Елену стервой? Разве кто-нибудь из вас пролил больше слез по Гекторе? И когда царь Приам пришел в греческий стан просить о выдаче его тела и с плачем вернулся в Трою, ничего не добившись, — вы знаете, братец, я не мог есть за обедом.
— — Разве это свидетельствовало о моей жестокости? И если кровь во мне закипела, брат Шенди, а сердце замирало при мысли о войне и о походной жизни, — разве это доказательство, что оно не может также скорбеть о бедствиях войны?
О брат! Одно дело для солдата стяжать лавры — и другое дело разбрасывать кипарисы. — [Откуда узнал ты, милый Тоби, что древние употребляли кипарис в траурных обрядах?]
— — Одно дело для солдата, брат Шенди, рисковать своей жизнью — прыгать первым в траншею, зная наверно, что его там изрубят на куски; — — — одно дело из патриотизма и жажды славы первым ворваться в пролом, — держаться в первых рядах и храбро маршировать вперед под бой барабанов и звуки труб, с развевающимися над головой знаменами; — — одно дело, говорю, вести себя таким образом, брат Шенди, — и другое дело размышлять о бедствиях войны — и сокрушаться о разорении целых стран и о невыносимых тяготах и лишениях, которые приходится терпеть самому солдату, орудию этих зол (за шесть пенсов в день, если только ему удается их получить).
Надо ли, чтобы мне говорили, дорогой Йорик, как это сказали вы в надгробном слове о Лефевре, что столь кроткое и мирное создание, как человек, рожденное для любви, милосердия и добрых дел, к этому не предназначено?
— — Но отчего не прибавили вы, Йорик, что если мы не предназначены к этому природой, — то нас к этому принуждает необходимость? — Ибо что такое война? что она такое, Йорик, если вести ее так, как мы ее вели, на началах свободы и на началах чести? — что она, как не объединение спокойных и безобидных людей, со шпагами в руках, для того, чтобы держать в должных границах честолюбцев и буянов? И небо свидетель, брат Шенди, что удовольствие, которое я нахожу в этих вещах, — и в частности, бесконечные восторги, которые были мне доставлены моими осадами на зеленой лужайке, проистекали у меня и, надеюсь, также и у капрала, от присущего нам обоим сознания, что, занимаясь ими, мы служили великим целям мироздания.
Глава XXXIII
Я сказал читателю-христианину — — говорю: христианину — — — в надежде, что он христианин, — если же нет, мне очень жаль — — я прошу его только спокойно поразмыслить и не валить всю вину на эту книгу. —
Я сказал ему, сэр, — — ведь, говоря начистоту, когда человек рассказывает какую-нибудь историю таким необычным образом, как это делаю я, ему постоянно приходится двигаться то вперед, то назад, чтобы держать все слаженным в голове читателя, — — и если я не буду теперь в отношении моего собственного рассказа вести себя осмотрительнее, чем раньше, — — теперь, когда мною изложено столько расплывчатых и двусмысленных тем с многочисленными перерывами и пробелами в них, — и когда так мало проку от звездочек, которые я тем не менее проставляю в некоторых самых темных местах, зная, как легко люди сбиваются с пути даже при ярком свете полуденного солнца — — ну вот, вы видите, что теперь и сам я сбился. — — —
Но в этом виноват мой отец; и если когда-нибудь будет анатомирован мой мозг, вы без очков разглядите, что отец оставил там толстую неровную нитку вроде той, какую можно иногда видеть на бракованном куске батиста: она тянется во всю длину куска, и так неровно, что вы не в состоянии выкроить из него даже ** (здесь я снова поставлю пару звездочек) — — или ленточку, или напальник без того, чтобы она не показалась или не чувствовалась. — —
Quanto id diligentius in liberis procreandis cavendum[334], говорит Кардан[335]. Сообразив все это и приняв во внимание, что, как вы видите, для меня физически невозможно возвращение к исходному пункту — — — —
Я начинаю главу сызнова.
Глава XXXIV
Я сказал читателю-христианину в начале главы перед апологетической речью дяди Тоби, — хотя там я употребил не тот троп, которым воспользуюсь теперь, — что Утрехтский мир едва не породил такой же отчужденности между дядей Тоби и его коньком, какую он создал между королевой и остальными союзными державами[336].
Иногда человек слезает со своего коня в негодовании, как бы говоря ему: «Скорее я до скончания дней моих буду ходить пешком, сэр, чем соглашусь проехать хотя бы милю на вашей спине». Но про дядю Тоби нельзя было сказать, что он слез со своего конька с таким чувством; ибо он, строго говоря, не слезал с него вовсе, — скорее, конь сбросил его с себя — — — и даже в некотором роде предательски, что показалось дяде Тоби в десять раз более обидным. Пускай жокеи политические улаживают эту историю как им угодно, — — а только, повторяю, она породила некоторую холодность между дядей Тоби и его коньком. От марта до ноября, то есть все лето после подписания мирных статей, дядя не имел в нем надобности, если не считать коротких прогулок изредка, чтобы посмотреть, разрушаются ли укрепления и гавань Дюнкерка, согласно условию в договоре.
Французы все то лето обнаруживали так мало готовности приступить к этой работе, и мосье Тугге, делегат от властей Дюнкерка, представил столько слезных прошений королеве, — умоляя ее величество обрушить свои громы на одни лишь военные сооружения, если они навлекли на себя ее неудовольствие, — но пощадить — пощадить мол ради мола, который в незащищенном виде мог бы явиться, самое большее, предметом жалости, — — и так как королева (ведь она была женщина) по природе была сострадательна — и ее министры тоже, ибо в душе они не желали разрушения городских укреплений по следующим конфиденциальным соображениям * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * , — то в результате все двигалось очень медленно на взгляд дяди Тоби; настолько, что лишь через три месяца после того, как они с капралом построили город и приготовились его разрушить, разные коменданты, интенданты, делегаты, посредники и управители позволили ему приступить к работе. — — Пагубный период бездеятельности!
336.