Злополучное то было путешествие! Доведя его уже почти до самого конца, отец вынужден был проделать шаг за шагом весь путь вторично и начать свои расчеты сызнова по вине Обадии, отворившего двери с целью доложить ему, что в доме вышли дрожжи, — и спросить, не может ли он взять рано утром большую каретную лошадь и поехать за ними. — Сделай одолжение, Обадия, — сказал отец (продолжая свое путешествие), — бери каретную лошадь и поезжай с богом. — Но у нее не хватает одной подковы, бедное животное! — сказал Обадия. — Бедное животное! — отозвался дядя Тоби в той же ноте, как струна, настроенная в унисон. — Так поезжай на Шотландце, — проговорил с раздражением отец. — Он ни за что на свете не даст себя оседлать, — отвечал Обадия. — Вот чертов конь! Ну, бери Патриота, — воскликнул отец, — и ступай прочь. — Патриот продан, — сказал Обадия. — Вот вам! — воскликнул отец, делая паузу и смотря дяде Тоби в лицо с таким видом, как будто это было для него новостью. — Ваша милость приказали мне продать его еще в апреле, — сказал Обадия. — Так ступай пешком за твои труды, — воскликнул отец. — Еще и лучше; я больше люблю ходить пешком, чем ездить верхом, — сказал Обадия, затворяя за собой двери.
— Вот наказание божие! — воскликнул отец, продолжая свои вычисления. — Вода вышла из берегов, — сказал Обадия, снова отворяя двери.
До этого мгновения отец, разложивший перед собой карту Сансона[247] и почтовый справочник, держал руку на головке циркуля, одна из ножек которого упиралась в город Невер, последнюю оплаченную им станцию, — с намерением продолжать оттуда свое путешествие и свои подсчеты, как только Обадия покинет комнату; но эта вторая атака Обадии, отворившего двери и затопившего всю страну, переполнила чашу. — Отец выронил циркуль, или, вернее, бросил его на стол наполовину непроизвольным, наполовину гневным движением, после чего ему ничего больше не оставалось, как вернуться в Кале (подобно многим другим) нисколько не умнее, чем он оттуда выехал.
Когда в гостиную принесли письмо с известием о смерти моего брата, отец находился уже в своем повторном путешествии, на расстоянии одного шага циркуля от той же самой станции Невер. — С вашего позволения, мосье Сансон, — воскликнул отец, втыкая кончик циркуля через Невер в стол — и делая дяде Тоби знак заглянуть в письмо, — дважды в один вечер быть отброшенным от такого паршивого городишка, как Невер, это слишком много, мосье Санеон, для английского джентльмена и его сына. — Как ты думаешь, Тоби? — спросил игривым тоном отец. — Если это не гарнизонный город, — сказал дядя Тоби, — в противном случае… — Видно, я останусь дураком, — сказал, улыбаясь про себя, отец, — до самой смерти. — с этими словами он вторично кивнул дяде Тоби — и, все время держа одной рукой циркуль на Невере, а в другой руке почтовый справочник, — наполовину занятый вычислениями, наполовину слушая, — нагнулся над столом, опершись на него обоими локтями, между тем как дадя Тоби читал сквозь зубы письмо.
— Он нас покинул, — сказал дядя Тоби. — Где? — Кто? — воскликнул отец. — Мой племянник, — сказал дядя Тоби. — Как — без разрешения — без денег — без воспитателя? — воскликнул отец в крайнем изумлении. — Нет: он умер, дорогой брат, — сказал дядя Тоби. — Не быв больным? — продолжал изумляться отец. — Нет, должно быть, он болел, — сказал дядя Тоби тихим голосом, и глубокий вздох вырвался у него из самого сердца, — конечно, болел, бедняжка. Ручаюсь за него — ведь он умер.
Когда Агриппине сообщили о смерти ее сына, — она, по словам Тацита, внезапно прервала свою работу, не будучи в состоянии справиться с охватившем ее волнением.[248] Отец только глубже вонзил циркуль в город Невер. — Какая разница! Правда, он занят был вычислениями — Агриппина же, верно, занималась совсем другим делом: иначе кто бы мог претендовать на выводы из исторических событий?
А как поступил отец дальше, это, по-моему, заслуживает особой главы. —
Глава III
— — — — — И главу же это составит, чертовскую главу, — так берегитесь.
Или Платон, или Плутарх, или Сенека, или Ксенофонт, или Эпиктет, или Теофраст, или Лукиан — или, может быть, кто-нибудь из живших позднее — Кардан, или Будей, или Петрарка, или Стелла — а то так, может быть, кто-нибудь из богословов или отцов церкви — святой Августин, или святой Киприан, или Бернард[249] — словом, кто-то из них утверждает, что плач, по утраченным друзьям или детям есть неудержимое и естественное душевное движение, — а Сенека (это уж я знаю наверняка) говорит нам где-то, что подобные огорчения лучше всего выливаются именно этим путем. — И мы действительно видим, что Давид оплакивал своего сына Авессалома — Адриан своего Антиноя — Ниоба детей — и что Аполлодор и Критон проливали слезы о Сократе еще до его смерти.
Мой отец справился со своим горем иначе — совсем не так, как большинство людей древнего или нового времени; он его не выплакал, как евреи и римляне, — не заглушил сном, как лопари, — не повесил, как англичане, и не утопил, как немцы, — он его не проклял, не послал к черту, не предал отлучению, не переложил в стихи и не высвистел на мотив Лиллибуллиро.
— Тем не менее он от него избавился.
Не разрешите ли вы мне, ваши милости, втиснуть между этих двух страниц одну историйку?
Когда Туллий лишился своей любимой дочери Туллии, он сначала принял это близко к сердцу — стал прислушиваться к голосу природы и соразмерять с ним собственный голос. — О моя Туллия! дочь моя! дитя мое! — и опять, опять, опять: — О моя Туллия! — моя Туллия! Мне сдается, будто я вижу мою Туллию, слышу мою Туллию, беседую с моей Туллией. — Но как только он начал заглядывать в сокровищницу философии и сообразил, сколько превосходных вещей можно сказать по этому поводу, — ни один смертный не в состоянии представить себе, — говорит великий оратор, — какое счастье, какую радость это мне доставило.
Отец гордился своим красноречием не меньше, чем Марк Туллий Цицерон, и я полагаю, покуда меня не убедят в противном, с таким же правом; красноречие было подлинно его силой, как, впрочем, и его слабостью. — Силой — потому что он был прирожденным оратором, — и слабостью — потому что оно ежечасно оставляло его в дураках. Словом, он не пропускал случая — (разве только находился в полосе неудач) — проявить свои способности или сказать что-нибудь умное, острое и язвительное — это все, что ему надо было. — Удачи, связывавшие язык моего отца, и неудачи, счастливо его развязывавшие, были для него почти равнозначны; неудачи порой даже предпочтительнее. Например, когда удовольствие произнести речь равнялось десяти, а огорчение от неудачи всего только пяти, — отец наживал сто на сто, и следовательно, выпутывался так ловко, словно ничего с ним не приключилось.
Указание это поможет разобраться в повседневных поступках моего отца, которые иначе показались бы крайне непоследовательными; оно объясняет также, почему, когда отцу случалось раздражаться небрежностью и промахами наших слуг или другими маленькими неприятностями, неизбежными в семейной жизни, гнев его или, вернее, продолжительность его гнева постоянно опрокидывали все наши предположения.
247.
248.
249.