У отца была любимая кобылка, которую он распорядился случить с прекрасным арабским жеребцом, рассчитывая таким образом приобрести себе верховую лошадь. Большой оптимист во всех своих проектах, он говорил каждый день об ожидаемом жеребенке с такой несокрушимой уверенностью, как будто тот был уже выращен, объезжен — и стоял взнузданный и оседланный у его дверей: садись только и поезжай. По небрежности или недосмотру Обадии вышло, однако, так, что надежды моего отца увенчались всего-навсего мулом, да вдобавок еще таким уродом, безобразнее которого нельзя было и представить.
Моя мать и дядя Тоби боялись, что отец сотрет в порошок Обадию — и что конца не будет этому несчастию: — Погляди-ка, мерзавец, — закричал отец, показывая на мула, — что наделал! — Это не я, — отвечал Обадия. — А почем я знаю? — возразил отец.
Торжеством заблестели глаза моего отца при этом ответе — аттическая соль наполнила их влагой — и Обадия больше не услышал от него ни одного бранного слова.
А теперь вернемся к смерти моего брата.
Философия имеет в своем распоряжении красивые фразы для всего на свете. — Для смерти их у нее целое скопище; к несчастью, они все разом устремились отцу в голову, вследствие чего трудно было связать их таким образом, чтобы получилось нечто последовательное. — Отец брал их так, как они приходили.
«Это неминуемая судьба — основной закон Великой хартии — неотвратимое постановление парламента, дорогой брат, — все мы должны умереть.
«Чудом было бы, если бы сын мой мог избегнуть смерти, — а не то, что он умер.
«Монархи и князья танцуют в том же хороводе, что и мы.
«Смерть есть великий долг и дань природе: гробницы и монументы, назначенные для увековечения нашей памяти, и те ее платят; величественнейшая из пирамид, богатством и наукой воздвигнутая, лишилась своей верхушки и торчит обломанная на горизонте путешественника». (Тут отец почувствовал большое облегчение и продолжал:) « — Царствам и провинциям, городам и местечкам разве тоже не положены свои сроки? и когда устои и силы, первоначально их скреплявшие и объединявшие, претерпели всевозможные эволюции, они приходят в упадок». — Братец Шенди, — сказал дядя Тоби, откладывая свою трубку при слове эволюции. — Революции, хотел я сказать, — продолжал отец, — господи боже! я хотел сказать революций, братец Тоби, — эволюции — это бессмыслица. — Нет, не бессмыслица, — возразил дядя Тоби. — Но разве не бессмысленно прерывать нить такой речи и по такому поводу? — воскликнул отец. — Ради бога — дорогой Тоби, — продолжал он, беря его за руку, — ради бога, — ради бога, умоляю тебя, не перебивай меня в эту критическую минуту. — Дядя Тоби засунул трубку в рот.
« — Где теперь Троя и Микены, Фивы и Делос, Персеполь и Агригент? — продолжал отец, поднимая почтовый справочник, который он положил было на стол. — Что сталось, братец Тоби, с Ниневией и Вавилоном, с Кизиком и Митиленой? Красивейшие города, над которыми когда-либо всходило солнце, ныне больше не существуют; остались только их имена, да и те (ибо многие из них неправильно произносятся) мало-помалу приходят в ветхость, пока наконец не будут забыты и не погрузятся в вечную тьму, которая все окутывает. Самой вселенной, братец Тоби, придет — непременно придет — конец.
« — По возвращении из Азии, когда я плыл от Эгины к Мегаре (Когда это могло быть? — подумал дядя Тоби), — я начал разглядывать окрестные места. Эгина была за мной, Мегара впереди, Пирей направо, Коринф налево. — Какие цветущие города повержены ныне во прах! Увы! увы! сказал я себе, позволительно ли человеку столько убиваться из-за утраты ребенка, когда такие громады лежат перед ним в плачевных развалинах. — Помни, снова сказал я себе, — помни, что ты человек». —
Дядя Тоби не знал, что последний абзац был извлечением из письма Сервия Сульпиция к Туллию по случаю постигшей последнего утраты. — Добряк был так же мало сведущ в отрывках из древних, как и в их законченных произведениях. — А так как мой отец, занимаясь торговлей с Турцией, три или четыре раза побывал в Леванте и однажды целых полтора года провел на острове Зенте, то дядя Тоби, естественно, предположил, что в одно из этих путешествий он съездил через Архипелаг в Азию и что все описанное им плавание, с Эгиной позади, Мегарой впереди, Пиреем направо и т. д. и т. д., было совершено отцом в действительности и сопровождалось вышеприведенными размышлениями. — Во всяком случае, это было в его духе, и многие предприимчивые критики возвели бы еще два этажа и на худшем фундаменте. — А скажите, пожалуйста, братец, — проговорил дядя Тоби, прикасаясь концом своей трубки к руке моего отца и Деликатно перебивая его — но лишь когда тот кончил фразу, — в каком это было году после рождества Христова? — Ни в каком, — отвечал отец. — Это невозможно! — воскликнул дядя Тоби. — Простачок! — сказал отец, — это было за сорок лет до рождества Христова.
Дядя Тоби мог сделать только два предположения — или что брат его — Вечный жид, или что несчастия повредили его рассудок. — «Да поможет ему и исцелит его господь бог, владыка неба и земли», — сказал дядя Тоби, мысленно молясь за моего отца со слезами на глазах.
Отец приписал эти слезы действию своего красноречия и продолжал с большим воодушевлением;
«Между добром и злом, братец Тоби, не такая уж большая разница, как принято думать» — (этот приступ, кстати сказать, мало способствовал рассеянию подозрений дяди Тоби). — «Труд, горе, огорчения, болезни, нужда и несчастья служат приправой жизни». — «Кушайте на здоровье», — сказал про себя дядя Тоби.
«Сын мой умер! — тем лучше; — стыдно во время такой бури иметь только один якорь».
«Но он ушел от нас навсегда! — Пусть. Он освободился от услуг своего цирюльника прежде, чем успел облысеть, — встал из-за стола прежде, чем объелся, — ушел с пирушки прежде, чем напился пьян».
«Фракийцы плакали, когда рождался ребенок», — (— Мы тоже были очень недалеки от этого, — проговорил дядя Тоби) — «они пировали и веселились, когда человек умирал; и были правы. — Смерть отворяет ворота славы и затворяет за собой ворота зависти, — она разбивает оковы заключенных и передает в другие руки работу раба».
«Покажи мне человека, который, зная, что такое жизнь, страшился бы смерти, и я покажу тебе узника, который страшился бы свободы».
Не лучше ли, дорогой брат Тоби (ибо заметь — наши желания лишь наши болезни), — не лучше ли вовсе не чувствовать голода, нежели принимать пищу? — вовсе не чувствовать жажды, нежели обращаться к лекарствам, чтобы от нее вылечиться?[250]
Не лучше ли освободиться от забот и горячки, от любви и уныния и прочих пароксизмов жизни, бросающих то в холод, то в жар, нежели быть вынужденным, подобно обессиленному путнику, который приходит усталый на ночлег, начинать сызнова свое путешествие?