Отец почти ничего не рассказывал о войне. Лишь сначала я его пытался расспрашивать, но каждый раз попадал впросак.
Однажды спросил:
— Папа, а почему евреи не воюют?
Отец посмотрел на меня удивленно:
— А кто тебе это сказал?
Я пожал плечами:
— Все так говорят.
— Так, — сказал он, — говорят негодяи или глупые люди. Евреи воюют, как все. Не лучше и не хуже других.
В другой раз я задал папе вопрос, который меня волновал не меньше:
— Папа, а сколько ты убил немцев?
Этот вопрос многие дети задавали своим отцам. И многие отцы с удовольствием на него отвечали. Мой дальний родственник, дядя Вова Стигореско, вернувшись домой в конце войны, весь увешанный орденами, весело рассказывал, как крошил немцев из пулемета и как забрасывал гранатами какие-то блиндажи. Но и до возвращения дяди Вовы подобных рассказов я слышал великое множество. И от отца желал услышать что-то подобное. Но папа вдруг ужасно рассердился. Еще хуже, чем на вопрос о евреях. А когда он сердился, у него появлялся такой сверлящий взгляд, который будто пронизывал меня до самого позвоночника.
Он просверлил меня этим взглядом и сказал:
— Я не убил ни одного немца и очень этим доволен.
«А что же ты тогда там делал на войне?» — хотел спросить я. Но постеснялся и не спросил.
Ведомый неведомой рукой
Моего отца судьба всю жизнь водила по краю пропасти. Отец был арестован, когда зверства НКВД еще не достигли кульминации, а осужден, когда в карательной системе наступило первое «потепление». Освобожден перед самой войной, но тут же ушел на фронт. Будь на год старше, остался бы дома, но его угораздило родиться в 1905-м: этот год из призывных был последним.
Судьба и мне подавала столько знаков предначертанности моих действий, что я не могу не чувствовать себя ведомым неведомой рукой.
Я некрещеный, необрезанный, неверующий, но не атеист.
Я никогда не был в обычном смысле слова верующим человеком, но и никогда (или почти никогда) не был неверующим. Точнее всего будет сказать, что я — незнающий.
Я не верю ни в какое конкретное представление о Боге, которое может быть выражено средствами литературы, живописи или скульптуры. Я не верю никаким доказательствам существования Бога и никаким доводам в пользу того, что его нет. Мир устроен слишком рационально, и трудно представить, что он устроился так сам по себе. И невозможно вообразить противное.
Но в судьбу я не могу не верить.
Я совершил в жизни несколько безрассудных поступков, которые мне судьба прощала, но при этом посылала предупреждения.
Одно из них я получил, когда мне было лет восемнадцать. Я работал в Запорожье на стройке плотником и в один из дней с наружной стороны только что построенного дома укреплял оконные рамы на втором этаже. С деревянной стремянкой на плече я переходил от окна к окну, вбивая между рамой и оконным проемом железные костыли. В одном месте на моем пути оказалась лебедка. Как раз в тот момент лебедка поднимала две тачки с раствором, стоявшие на квадратной деревянной платформе. Я хорошо знал, что под грузом находиться нельзя, но решил испытать судьбу. Со стремянкой на плече я сделал лишний шаг — и тут же глыба раствора залепила мне плечи и шею. Трос лебедки все-таки оборвался. Случись это на секунду раньше, я был бы расплющен как муха, прибитая мухобойкой…
Коверкотовый костюм
История с папиным коверкотовым костюмом чем-то напоминает мне рассказ Петруши Гринева о заячьем тулупчике, подаренном им Пугачеву.
Будучи человеком исключительной скромности, отец мой стеснялся иметь что-нибудь такое, чего другие, по его мнению, не могли бы себе позволить. Впрочем, поводов для стеснения у него в жизни не было, если не считать единственного более или менее приличного коверкотового костюма.
Костюм этот был куплен еще до ареста по настоянию матери. Мать рассказывала, что, прежде чем выйти впервые в обновке из дому, отец долго мял ее, затем катался в ней по полу, чтобы придать ей вид изрядной поношенности. Но костюм такое обращение выдержал и выгодно отличался от всех вещей, носимых отцом позднее. Несколько раз отец надел его до посадки и пару раз в коротком промежутке между лагерем и фронтом. Когда ушел воевать, костюм остался у тети Ани и кочевал с нами из одной эвакуации в другую. Живя на хуторе, мы меняли вещи на еду, возникал вопрос и о костюме. Отец, считая себя ответственным за то, что навязал тети Аниной семье лишнего иждивенца — меня, в письмах с фронта настаивал на том, что костюм при нужде надо продать. Бабушка склонялась к тому же и показывала вещь заезжавшим на хутор калмыкам. Один, весьма упитанный, долго тряс в обеих руках и поднимал по очереди пиджак и брюки, как будто определяя их вес. Потом начал костюм примерять и непременно распорол бы по всем швам, но вовремя был остановлен тетей Аней.