— Нет — ответил Вася. — В Гульёнках я таких не видел.
Потом Юлия показала Васе Кремль, Лобное место на площади, где у длинных торговых рядов толпился народ и ездили огромные кареты четверней.
А вот и Воскресенские ворота, и Иверская.
— Скорее сними шапку! Скорей сними! — шепнула Юлия Васе. — Не то собьют.
Между двумя проездами, у ворот, стояла часовня. Шла служба. Двери часовни были открыты, и Вася увидел в глубине огромный образ, сверкающим дорогими украшениями, с темным, почти черным ликом, озаряемый пламенем сотен свечей.
А вокруг часовни ползали калеки. Тут были и безрукие, и безногие, и слепые, и страшные уроды, с растравленными язвами, с изуродованными головами.
Но внимание Васи занимала не пышная служба, не образ, украшенный алмазами, не нищие, просящие милостыню гнусавыми голосами, а женщина в бедном темном платье, стоящая на коленях на мостовой, у самого проезда. Проезжающие мимо экипажи чуть не задевали ее колесами.
У женщины изможденное, бледное, без кровинки лицо, лихорадочно горящие глаза, в которых сквозят муха и напряжение. У нее грубые, узловатые руки. В одной из них теплятся огарок восковой свечи, другой она крестится истовым, тяжелым крестом, бия себя троеперстием в грудь.
Эта женщина с бледным лицом, с горящими, как уголья, черными глазами, с порывистыми движениями останется на всю жизнь в памяти Васи. Через десять, двадцать, тридцать лет случайно, мгновенно, неизвестно почему вдруг будет она появляться перед его мысленным взором, вызывая такое же чувство жалости, как и сейчас, — желание разгадать ее тайну. Кто обидел ее?
— Вася, что же ты загляделся? Пойдем отсюда, — говорит Юлия и тянет его за рукав. — Пойдем, а то еще попадешь под лошадь. Только не говори папеньке, что мы были здесь. Он будет смеяться.
Вася медленно отходит прочь.
А вот это Неглинка, — поясняет Юлия, когда они переходят от Воскресенских ворот по мосту через грязную речушку, протекающую в укрепленных деревянными сваями берегах по просторной захламленной площади. — Вот это, направо, Петровка. За нею Кузнецкий Мост, куда пошла твоя гувернантка.
— Это что? — спрашивает Вася, указывая на клочок бумаги, приклеенный хлебным мякишем к забору, и начинает читать, с трудом разбирая написанное: — «Про-даеца дев-ка чест-но-го по-ве-де-яия, осьмнадцати лет отроду, там же рыжий жеребец пяти лет, добро выезженный, там же сука гончая по второму полю, там же голубятня на крыльях, спросить у Ннколы на Щипке, дом Семиконечного».
Бумажка эта тоже поразила Васю.
За обедом он спросил у дяди Максима:
— Разве можно продавать девку вместе с гончей сукой по второму полю?
— А ты об этом никогда не слыхал?
— Нет, в Гульёнках того не слыхал. Слыхал от тетушки, что батюшка не велел мужиков продавать.
— Батюшка твой, как и я, вольнодумец был. По совести нельзя продавать человека, а по закону, вишь, можно.
— А почему же закон не по совести?
— Потому, что закон нехорош.
— Зачем же такой закон?
— Законы издают люди.
— Зачем же они издают плохие законы?
— Вырастешь — узнаешь, — сказал дядюшка. — А ты ешь-ка, гляди, какой потрошок утиный у тебя в тарелке стынет!
После обеда, когда и дядюшка и тетушка отдыхали, а Юлия брала урок музыки на клавесинах в большом белом зале, Вася, слоняясь без дела по дому, забрел в дядюшкину библиотеку.
В противоположность гульёнковской, это была очень светлая, веселая комната с окнами в сад, откуда сильно пахло цветущим жасмином и пеонами. К аромату цветов примешивался едва уловимый запах сухого лакированного дерева, напоминавший выдохшийся запах тонких духов.
В шкафах было много книг в кожаных переплетах, но ими можно было любоваться только через стекло, так как шкафы были заперты. Внимание Васи привлекла картина в темной раме. На картине было нарисовано дерево без листьев, а на стволе его написано: «Иван Головнин». На ветвях же стояли другие имена, а среди них «Михаил и Василий».
Вечером пили чай в саду у прудка, К столу вышла тетушка Ирина Игнатьевна. У нее было отдохнувшее, посвежевшее лицо, и глаза смотрели веселее, чем давеча. Одета она была уже не по давешнему, а в темное шелковое платье.
— Дядюшка, — сказал Вася дяде Максиму, — видел я на стене картину. Дерево превеликое, на нем ветви с именами. Это рай, что ли?
— Нет, это не рай, — отвечал, улыбаясь, дядюшка. — Это родословное древо рода Головниных, к которому и мы с тобою прилежим. Род наш начался от Никиты Головнина, который предводительствовал новгородским войском в 1401 годе, сиречь триста семьдесят семь лет назад, и разбил под Холмогорами войско великого князя Московского Василия Дмитриевича.
— Что же ему за это было?
— А ничего. Разбил и разбил.
— Откуда же об этом известно, если столь давно было?
— Из летописей, которые велись разумеющими в грамоте. Было немало таких середь иноков в оное время... А прямым родоначальником нашим был Ива» Головнин.
— Значит, это его имя на древе написано?
— Его.
— А Михаил — это кто?
— Это твой отец. А Василий — это ты.
Вася засмеялся.
— Чудно как выходит: нарисовано древо, а через то понятно, кто после кого жил.
— Так оно и есть, — подтвердил дядюшка, делая несколько глотков чаю из огромной розовой кружки с надписью славянской вязью: «Во славу божию». — Однако не в этом дело. Каждый нехудородный человек может намалевать себе такое древо, но почтения в том будет еще мало, если нанизать на ветви бездельников и обжор.
— А в нашем древе?
— В нашем древе было немало людей, которые служили своему отечеству и положили живот свой за него.
— Кто ж то были?
— Кто? — переспросил дядюшка. — А вот Игнатий и Павел Тарасовичи Головнины за верность отечеству в годину самозванчества были пожалованы вотчинами от царя Василия Шуйского, подтвержденными позднее и царем Михаилом Федоровичем. Иван Иванович Головнин, по прозвищу Оляз, был воеводой в походах Казанском и Шведском тысяча пятьсот сорок девятого года. Владимир Васильевич Головнин тоже был воеводой в оном же Шведском походе. Пятеро Головниных пожалованы были от царя Ивана Васильевича Грозного землей в Московском уезде. Никита и Иван Мирославичи Головнины убиты в бою на Волге, в Казанский поход. Никита и Наум Владимировичи тоже положили живот свой при последней осаде Казани. Василий Иванович Головнин был убит при осаде Смоленска поляками в 1634 годе. Шестеро Головниных были стольниками батюшки царя Петра Первого.
— Ого, какие все были! — с гордостью воскликнул Вася. — И не боялись итти в бой?
— Может, и боялись, а шли, потому что надо было для пользы отечества.
— А страшно это, чай, дядюшка? А?
— Страшно, пока не разгорячишься, а как кровь в голову ударит, как обозлится человек, так о страхе не думает.
— А вы были, дядюшка, в боях?
— Бывал.
— С кем?
— С турками, под командой генерал-аншефа Репнина в 1770 годе. Был ранен турецкой пулей в грудь и вышел в чистую.
«Вот ты какой!» — подумал Вася о дяде Максиме с гордостью, но не сказал того.
А дядя Максим между тем продолжал:
— Каждый дворянин и, паче того, каждый россиянин обязан служить своему отечеству, ставя превыше всего его пользу и славу, каждый должен быть слугою отечества. И нет почетней смерти, как смерть за отечество.
— Это и на небесах зачтется, — вставила и свое слово Ирина Игнатьевна.
— На небесах — это все одно, что вилами по воде, — отозвался на ее слова дядя Максим. — Наукой доподлинно разгадано, что облако есть пар, сиречь вода. Кто же там зачитывать-то будет? Вольтер говорит по сему случаю...
— И всегда-то ты, Максим Васильевич, делаешь мне при детях афронт, — прервала его с обидой Ирина Игнатьевна. — Накажет тебя бог. Наш соборный протопоп, отец Сергий, вельми ученый иерей, днями сказывал, что Вольтер твой не токмо был безбожником, но и жену свою бил тростью.