Но не один соловей оживлял так эту ночь; дикий барашек (бекас) блеял над болотом; наигравшись вдоволь в поднебесье, он опускался на землю и страстным голосом манил свою самку. Деркачи и погоныши кричали, не умолкая, по временам раздавался тоскливый голос чибиса, выпь гудел в болоте, и голос его казался каким-то зловещим звуком; в лесу гукал филин. И все эти звуки, сливаясь в одно стройное целое, давали живо чувствовать гармонию жизни природы и вызывали тихое, ничем невозмутимое наслаждение. И не завидовал я ни одному сибариту, утопающему в роскоши и неге; нет, моя постель из нескольких ветвей была лучше их пуховиков; голоса птиц выражали более гармонии и глубже западали в душу, чем музыка любого артиста; легко и свободно было на сердце, вдали от пошлостей и мелочей повседневной жизни». И далее следует превосходное описание утра в лесу, представляющее собой великолепную звуковую симфонию. «Непотухавшая всю ночь заря начала обновляться на востоке; потянуло прохладным ветерком, проснулась природа. Зарянка запела свою тихую песню; как испуганный, дико закричал дрозд и с громким чавканьем понесся дальше; где-то прохрипел вальдшнеп, закуковала кукушка, болото вдруг огласилось тысячами голосов, заворковали в лесу голуби [73] …» Завершается картина звучащим, как величественный гимн, описанием всходящего и торжествующего дня». Солнце всходило и вызывало к жизни молодой и роскошной, к весенней жизни всю окружавшую меня природу… [74]. Этими взволнованными торжественными словами заканчивается и весь очерк.
В этом отрывке, который может быть включен в антологию лучших образцов русского художественного слова, весь будущий Пржевальский. И, читая его поздние страницы:, посвященные роскошной природе Уссурийского края, или суровым и безрадостным степям Монголии, или навевающим леденящий ужас вершинам «могучего плоскогорья», или грандиозной величественной панораме, открывающейся с вершины тибетских гор, или прелестному весеннему утру в тростниках Лобнора, или «великолепной заре» в пустыне Гоби — мы неизменно слышим и узнаем тот же голос восторженного юноши, который когда-то в волынском лесу с трепетом и благоговейным восхищением прислушивался к живому биению пульса природы и жадно впитывал все ее краски, звуки, запахи; в иной обстановке, в иных условиях звучит то же противопоставление жизни среди свободной природы прозябанию «сибаритов» в искусственном мире условностей и пошлости. Вспомним его знаменитое прощание с Уссурийским краем (которое, кстати сказать, наизусть помнил и любил цитировать В. К. Арсеньев): «Прощай, Ханка! Прощай, весь Уссурийский край! Быть может, мне не увидеть уже более твоих бесконечных лесов, величественных вод и твоей богатой, девственной природы, но с твоим именем для меня навсегда будут соединены отрадные воспоминания о счастливых днях свободной, страннической жизни…» [75].
Совершенно исключителен охваченный Пржевальским круг явлений природы. Ему выпало на долю великое счастье созерцать самые разнообразные и противоположные картины: леса и болота Смоленщины и Волыни, мягкие равнинные пейзажи средней России, могучие полноводные сибирские реки, великолепные и пышные леса Дальнего Востока, скудные степи, мертвые пустыни и величественные хребты Центральной Азии — все это нашло свое отображение в сочинениях Пржевальского, и каждое явление, каждый пейзаж переданы и изображены с сохранением свойственных лишь им, индивидуальных и часто неповторимых особенностей. Вновь невольно вспоминается одна страничка К. А. Тимирязева. В статье «Естествознание и ландшафт» он писал о Тернере, который был его любимым художником и непревзойденным в его глазах, художником-пейзажистом. «Его предметом, — писал К. А. Тимирязев, — была решительно вся природа, во всех ее проявлениях: было ли то пасмурное зимнее утро на однообразной равнине или разгул стихий в Альпах, или шторм на море, и, прежде всего, солнце с ослепительной игрой света и красок во всех их бесконечных сочетаниях». И далее. «Он охватил как никто ни до него ни после него всю совокупность, все бесконечное разнообразие форм и явлений природы от изящных изгибов лебединой шеи или сверкавшей под водой рыбки до причудливой листвы и развертывания деревьев и застывших гигантов горных кряжей, от грозных движений стихий в альпийской буре или урагане на море до ослепительных эффектов непосредственного солнечного света или опаловых переливов занимающегося пожара догорающей вечерней зари, — словом, потому, что он был величайший изобразитель природы, какого видел мир с той поры, как изощренный глаз человека стал улавливать ее красоту, а искусная рука нашла тайну передавать другим эти впечатления» [76].
Эти строки, принадлежащие замечательному естествоиспытателю, великому знатоку природы, содержат не только глубокую и выразительную характеристику мастерства художника, но определяют и требования, которые можно предъявлять к художникам-пейзажистам: как живописцам, так и писателям. Пржевальский — не Тернер, сравнивать их не приходится, хотя бы уже потому, что различны и сферы их действий и задачи, которые они перед собой ставили. Но тимирязевская оценка Тернера является великолепной и выразительной аналогией, способствующей уяснению характера изображений природы у Пржевальского: их глубину, поэтичность, проникновенность и тщательную точность, позволяющую им сохранить в полной мере научно-документальное значение.
В нашу задачу не может входить подробный анализ стиля Пржевальского и всех особенностей его литературной манеры. Мы остановились на этом вопросе лишь для того, чтобы в целях дальнейшего изложения выяснить основной тип или вернее сказать основной тон его произведений и тем самым показать незаконность и необоснованность противопоставления понятий «ученый» и «писатель». Такое противопоставление всегда неправильно, в применении же к Пржевальскому оно сугубо ошибочно. Ответом на риторический вопрос: «может ли кому притти в голову считать Пржевальского писателем» должно выдвинуть тезис о Пржевальском как об одном из замечательнейших русских писателей.
В. К. Арсеньев продолжает литературную традицию Пржевальского и может быть назван самым ярким ее представителем. Выше было приведено суждение академика В. А. Обручева о книгах Пржевальского; его можно повторить, говоря и об аналогичных сочинениях В. К. Арсеньева. Более же всего сближает и роднит обоих авторов их отношение к природе. Их книги кажутся порой какими-то вдохновенными поэмами, сочетающими научную точность в описаниях с подлинным и глубоким лиризмом.
У В. К. Арсеньева такое же преклонение перед красотой природы, такое же восторженное отношение к ней, какое было характерно для Пржевальского. О любви Арсеньева к природе, о его уменье понимать ее, о его глубоком и искреннем восхищении перед ней очень живо свидетельствуют страницы дневника П. П. Бордакова: «В. К. Арсеньев отдавал солдатам распоряжения и его блестящие глаза горели воодушевлением: «Итак, господа, первый камень заложен, — сказал он, потирая свои маленькие руки и подходя к нам. — Посмотрите, какая прелесть! Море, небо… ведь, небо-то какое! Чистое, яркое, без единого облачка… Эх, что может быть лучше природы! «И, словно не будучи в силах выразить своего чувства, он махнул рукой и повернулся к костру» [77]. И еще: «В. К. Арсеньев поглядывал по сторонам, и его энергичное лицо дышало бодрым радостным чувством человека, попавшего в привычную обстановку, где он может приложить в полной мере свои знания и силы. «Нигде не дышится так легко, как в тайге, — сказал он. — Я всегда преображаюсь среди лесов и не променяю их ни на один город в свете. Здесь и думается, и работается легче, и нет этой кучи всевозможных никому ненужных условностей, которые, как тенета, мешают движениям. Да разве не клокочет и здесь жизнь? И травы, и птицы, и звери — ведь все это живет… Надо только понять эту жизнь и уметь наслаждаться ею. Горожанин не любит и не понимает природы; он боится ее, боится грома, холодного ветра, самого безобидного животного, вроде ужа или лягушки, боится дождя, жары, темной ночи — всего боится и перед всем дрожит. Среди природы он беспомощен, как ребенок. А вдруг он заблудится! А вдруг промочит ноги или свалится с горы! Жалкие эти люди! [78].» Чрезвычайно любопытен рассказ П. П. Бордакова, как однажды он и Арсеньев были застигнуты! в пути грозой: дождь превратился в ливень и промочил их «до костей». Холод сводил члены; ветер налетал бешеными порывами и задувал «ни за что не хотевший разгореться костер». Буря валила с грохотом огромные деревья; беспрерывно сверкали молнии, оглушительно гремел гром. «А ведь красота-то какая! А?» — крикнул мне на ухо В. К. Арсеньев. С него(как и со всех нас) ручьями текла вода, он весь дрожал от холода, но глаза его горели воодушевлением и самым искренним восторгом [79].