Тут голос мистера Пекснифа задрожал, в ответ послышались глухие рыдания его дочерей. Более того, в воздухе реяли и звучали два незримых голоса, один восклицал: "Скотина!", другой: "Свинья!"
- Способность прощать, - произнес мистер Пексниф, - прощать вполне и до конца, бывает иногда совместима и с сердечными ранами: быть может, если сердце ранено, тем больше в этом чести. Душа моя все еще содрогается и глубоко скорбит о неблагодарности этого человека, но я испытываю гордость и радость, говоря, что прощаю ему. Нет! Прошу этого человека, - возвысил голос мистер Пексниф, видя, что Пинч собирается заговорить, - прошу его не перебивать меня замечаниями; он премного меня обяжет, если не произнесет сейчас ни слова. Я не уверен, что у меня найдутся силы перенести это испытание. Через самое короткое время, надеюсь, я найду в себе достаточно твердости, чтобы продолжать беседу с ним так, как если бы ничего этого не произошло. Но не сейчас, - закончил мистер Пексниф, снова поворачиваясь к огню и махая рукой по направлению к дверям, - не сейчас!
- О! - воскликнул Джон Уэстлок со всем презрением и негодованием, какие могло выразить это односложное восклицание. - Всего наилучшего, барышни! Идем, Пинч, не стоит над этим задумываться. Я был прав, а вы ошибались. Это не так важно, в другой раз будете умнее.
С этими словами он похлопал по плечу своего приунывшего товарища, повернулся на каблуках и вышел в коридор, куда, нерешительно потоптавшись сначала в гостиной, последовал за ним и бедный мистер Пинч, с выражением глубочайшей подавленности и печали на лице. Затем они вдвоем подхватили сундук и отправились навстречу дилижансу.
Этот быстроходный экипаж проезжал каждый вечер мимо перекрестка на углу, куда оба они и направились теперь. Несколько минут они шли по улице молча, пока, наконец, молодой Уэстлок не расхохотался громко. Потом он замолчал, потом опять расхохотался, и так несколько раз подряд. Однако его спутник ни разу не отозвался тем же.
- Вот что я скажу вам, Пинч! - начал вдруг Уэстлок после новой продолжительной паузы. - В вас мало злости. Какое там мало! Ни капли нет!
- Ну что ж! - сказал Пинч со вздохом. - Не знаю, право. Это, может быть, даже лестно. Может, еще тем лучше, что во мне ее нет.
- Тем лучше! - передразнил его спутник. - Тем хуже, хотите вы сказать.
- И все-таки, - продолжал Пинч, занятый собственными мыслями и не слыша этих последних слов своего друга, - во мне, должно быть, немало того, что вы называете злостью; иначе как бы я мог до такой степени огорчить Пекснифа? Мне бы очень не хотелось его обижать - не смейтесь, пожалуйста! - не хотелось бы ни за какие деньги; а, видит бог, они мне крайне были бы нужны, Джон. Как он огорчился!
- Он огорчился! - возразил его друг.
- Разве вы не заметили, что у него навернулись слезы! - воскликнул Пинч. - Боже ты мой, Джон, ведь это далеко не пустяки - видеть человека до такой степени взволнованным и знать, что ты этому виной! А слышали вы, как он сказал, что ему не жаль было бы отдать за меня последнюю каплю крови?
- А вам нужна эта последняя капля? - довольно резко возразил Джон. Вот если бы он не жалел для вас того, что вам действительно нужно, - тогда другое дело. А то ведь ему жаль для вас порядочной работы, жаль карманных денег, жаль обучить вас хоть чему-нибудь! Ему жаль для вас даже баранины в сообразной пропорции с картошкой и овощами!
- Боюсь, - сказал Пинч, снова вздыхая, - что я очень много ем! Не могу же я не видеть, что очень много ем. И вы это знаете, Джон.
- Вы много едите? - переспросил его спутник с не меньшим возмущением, чем прежде. - Откуда вам это может быть известно?
По-видимому, этот вопрос заключал в себе большую убедительную силу, так как мистер Пинч только повторил полушепотом, что питает сильное подозрение на этот счет и очень боится, что так оно и есть.
- Впрочем, так оно или не так, - прибавил он, - это к делу не относится, важно то, что мистер Пексниф считает меня неблагодарным. Джон, на мой взгляд, нет на свете преступления более вопиющего, чем неблагодарность, и если он упрекает меня в неблагодарности и думает, что я действительно заслужил такой упрек, для меня это - просто нож острый!
- А по-вашему, он этого не знает? - отвечал тот пренебрежительно. - Ну вот что, Пинч, не буду я с вами спорить, но только вы сами отдайте себе отчет, какие у вас резоны быть ему благодарным, хорошо? Сначала переменим руки, а то сундук тяжелый. Ну, вот так. А теперь говорите.
- Во-первых, - начал Пинч, - он принял меня в ученики и взял с меня гораздо меньше, чем просил сначала.
- Положим, - ответил его друг, ничуть не тронувшись таким великодушием. - А что во-вторых?
- Как что во-вторых? - воскликнул Пинч с некоторым даже вызовом. - Да все решительно! Моя бедная бабушка умерла счастливой, успокоенная мыслью, что поместила меня к такому превосходному человеку. Я вырос у него в доме, я теперь его доверенное лицо, его помощник, он назначил мне жалованье; а когда дела пойдут лучше - и мои перспективы тоже изменятся к лучшему. Вот это все и есть во-вторых, и многое другое тоже! А в качестве пролога и предисловия и к во-первых и к во-вторых, Джон, вы должны принять во внимание, что я родился для более простой и бедной жизни, что в его профессии я смыслю мало и таланта к ней у меня нет, да, в сущности, нет способностей и ни к чему другому, кроме разных пустяковых дел, которые никому не могут быть особенно нужны и полезны.
Он говорил все это с такой искренностью и с таким чувством, что его спутник невольно переменил тон и, усевшись на сундук (к этому времени они успели дойти до придорожного столба на перекрестке), жестом пригласил его сесть рядом и положил руку ему на плечо.
- Том Пинч, - сказал он, - я думаю, что лучше вас едва ли найдется человек на свете.
- Да нет, что вы, - ответил Том. - Если бы вы только знали Пекснифа так, как я его знаю, вы и про него сказали бы то же самое, и, право, не ошиблись бы.
- Я скажу о нем все, что вам будет угодно, - возразил тот, - и ничего не скажу ему в поношение.
- Так это ради меня, а не ради него, - сказал Том, грустно качая головой.
- Ради кого хотите, Том, лишь бы вам это пришлось по сердцу. Да! Замечательный человек! Он ведь не зацапал и не загреб в свою мошну последние трудовые гроши вашей бедной старухи бабки, - она, кажется, была экономкой, Том?