По улице шли и шли разные господа и барыни. Господа были в белых пиджаках и белых соломенных шляпах, а барыни в платьях всех на свете цветов, в шляпах с перьями и под зонтиками. Зонтики тут везде: даже над сиденьями пролеток, даже над головами лошадей.
— Давай, брат, отсюда выбираться, — сказал Петр, — а то как бы нам не запачкать об эту публику свои белоснежные костюмы.
Мы свернули в переулок и по переулку пошли все вверх и вверх. Люди, которые нам встречались, оглядывались на меня и говорили: «Ишь, турчонок идет!» Я раз даже сказал:
— Какой я турчонок, я русский!
Но Петр дернул меня за рукав и шепнул:
— Молчи. Пусть думают, что мы и вправду турки.
Если нам попадался на пути городовой, Петр нарочно говорил мне что-нибудь по-турецки. Тогда и я ему отвечал словами, которые слышал от турок на пароходе. Один городовой остановил нас и спросил Петра:
— Кто такой? Почему грязный?
Петр ответил:
— Хамал, тайфа[14].
— Зачем здесь? — не отставал городовой.
Петр пожал плечами: дескать, не понимаю.
Тогда я сказал городовому:
— Дюштю чурек. Сандалы индирин[15].
И городовой пошел своей дорогой, а мы своей. Так мы дошли до дома, над дверью которого покосилась старая, полинялая вывеска. На ней были изображены баран с закрученными рогами и винная бочка.
— Зайдем, — сказал Петр.
В комнате была буфетная стойка и три стола. За буфетом сидел человек, до пояса голый, с волосатой грудью и длинным носом, а за одним из столов ел мясо бритый старик, чем-то похожий на того паршивца, который выследил Кувалдина.
Петр бросил на стойку турецкую монету и сказал волосатому:
— Давай-едай шашлык-башлык!
Волосатый попробовал монету на зуб, подумал и нанизал на длинную железную шпильку кусочки сырого мяса, а шпильку вставил в жестяную печку с горящим углем.
Мы с Петром сели за стол, весь черный от мух, и стали тихонько говорить, как быть дальше. Петр сказал, что надо заработать рублей пять или семь, чтоб купить мне билет до дома, а я ему ответил, что если он со мной не поедет, то лучше пусть и билета мне не покупает. Пока мы разговаривали, старик все прикладывал ладонь к уху.
Волосатый принес шпильку с жареным мясом, засмеялся и сказал:
— Бери шашлык-башлык, давай-едай.
Мясо было такое вкусное, что я больше уже ничего не говорил, а только ел.
Старик все наставлял и наставлял ладонь к уху, потом не вытерпел и спросил со своего стола:
— Не пойму я, почтенный, кто ты есть по своей нации. Головной убор на тебе определенно турецкий, а физиономия истинно русская. Ну-ка, ответь.
Петр ел и смотрел в сторону.
— Или тебе не интересно со мной в разговор вступать?
Петр молчал.
— А может, ты немой?
— Немой, — кивнул Петр.
— Ишь ты! — Старик злорадно хихикнул. — Совсем немой?
— Совсем.
— Здорово! А может, ты и слепой?
— Слепой, — ответил Петр.
— Так-таки ничего и не видишь?
— Почему ж ничего? Одну нахальную рожу вижу явственно.
— Так-так, — закивал старик. — А в участок хочешь?
— До участка ты меня не доведешь, — сказал Петр.
— Это ж почему?
— Потому что по дороге я из тебя свиную отбивную сделаю.
— Так-так, — опять закивал старик. — Так-так…
Семеня короткими ногами, он вышел на улицу.
— Ходи сюда, — показал волосатый на дверь за буфетной стойкой. — Ходи скоро.
— Он что, ко всем так привязывается? — спросил Петр, сгребая прямо в карман остатки шашлыка.
— Царь скоро ехать будет. Вся Ялта полный полицейская собака.
Мы с Петром вышли во дворик, перелезли через забор, через другой и оказались на улице, где дома уже были поплоше, а деревья такие же большие и в цветах. Потом я не раз замечал: стоит домик совсем плохонький, а около него растет дерево до самого неба, курчавое, красивое.
Мы стали заходить во дворы и спрашивать, нет ли работы. В одном дворе мы сложили из камня забор, в другом напилили целую кучу дров. Конечно, все тяжелое делал Петр, а я только ему помогал. За день мы заработали рубль и двадцать копеек.
Солнце светило, светило — и вдруг пропало: это оно зашло за высокую с зубцами гору.