Наверно, и Даль, подобно своему герою, готов «просидеть ночь напролет над самодарным творением своим, излить все чувства свои в каком-нибудь подражании Нелединскому-Мелецкому, Мерзлякову, Дмитриеву, даже Карамзину, которого стихотворения новостию языка своего тогда еще невольно поражали и восхищали. Пушкина еще не было; я думаю, что он бы свел с ума нашего героя».
Среди архивных бумаг Даля обнаружим стихотворное подражание Карамзину; наверно, были и другие «самодарные творения», в которых автор следовал известнейшим по тому времени поэтам. И в Петербурге, и в Николаеве пели Нелединского-Мелецкого «Выйду я на реченьку», пели Мерзлякова «Среди долины ровный», Дмитриева — «Стонет сизый голубочек», но Пушкин уже был. Наверно, в повести (чтобы не читалась как автобиографическая) Даль запутывает время действия. Пушкин уже был, он жил совсем рядом, в Одессе, когда Владимир Даль служил на Черном море; наш мичман мимо Одессы не раз проплывал, крейсируя, «крестя по морю» на своем фрегате.
Пушкин уже был, мичман Даль про него знает, может быть, и с ума сходит, восторгаясь его творениями. Есть от чего с ума сходить! Пока Даль тянет лямку в Николаеве, являются на свет «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан» — не говоря уже о стихотворениях, которые у всех на устах и в памяти. И что еще примечательно: Пушкин для Даля не только великий поэт, но человек, современник, не только имя на обложке, но разговоры, слухи, подробности. Вот приятель Даля (по имени Рогуля) сообщает ему в письме об их общем знакомом; тот уморительно смешно декламирует стихи: сдвинет брови, закатит глаза и произносит строку за строкой без ударений и повышения голоса — так Пушкин читает (прибавляет неведомый Рогуля), и стало принято ему подражать…
Но и у Даля своя слава, пусть невеликая, пусть не выходящая за границы «портового заштатного города» — так Даль именует Николаев, — но слава! Здесь, в Николаеве, мичман Даль известен как сочинитель, может быть даже — известный сочинитель: в архиве уцелели его небольшие комедии и — еще важнее — сохранились сведения что какие-то его пьесы ставились. В собрании или в частном доме собрались зрители, смотрят комедию мичмана Даля — не так мало для «заштатного города», где и артисты-любители, и публика наперечет, и едва по все друг с другом знакомы.
Оно, конечно, приятно раскланиваться перед публикой и принимать поздравления приятелей, но слава сочинителя — опасная слава, скоро Даль принужден убедиться в этом. Кто-то пустил по городу насмешливое стихотворение, листки со стихотворением оказались даже приклеены к стенам некоторых домов; стишки — чепуха, не отличаются содержанием и по форме весьма неискусны, но метят ни много ни мало в главного командира Черноморского флота. Его превосходительство, конечно, не без слабостей, но делать его грешки достоянием гласности никому, а особливо подчиненным, не дозволено. Наряжается следствие: но ответ сам собой просится. Кто в городе способен сочинить стишки, именуемые в «Деле» пасквилем, то есть подметным ругательным письмом, как не «сочинитель»?.. Полицмейстеру приказано произвести в квартире Даля обыск — и пожалуйста: вот вам экземпляр пасквиля, переписанный собственной сочинителя рукой!
«Дело 28-го флотского экипажа о мичмане Дале, сужденном в сочинении пасквилей», кое в чем запутано, а кое в чем пристрастно — очень уж хочется командиру флота обидчика с лица земли стереть. Из «Дела» явствует, что мичман Даль, если не к созданию, то к распространению пасквиля какое-то отношение имел; но из него явствует также, что главный удар начальства, не затруднившегося розысками, направлен именно по Далю и что слава «сочинителя» играет здесь первую роль.
Командир флота требует, чтобы Даля лишили чина и записали в матросы, но высшие власти полагают достаточным наказанием для мичмана «бытие его, Даля, под судом и долговременный арест». Под арестом Даль находился семь месяцев, с сентября 1823 года по 12 апреля 1824-го. Добавим, что высшие власти, хоть и являют к мичману снисхождение, однако наклонностей его к недозволенному сочинительству не забудут долго. Тридцать пять лет пройдет — Даль уже старик, в чинах, не безвестный морской офицер, а на всю Россию знаменитый человек, — тридцать пять лет пройдет, день в день, 12 апреля 1859 года государь-император всемилостивейше соизволит «не считать дальнейшим препятствием к получению наград и преимуществ» давнее «Дело» о сочинении пасквилей мичманом Далем. Старик о наградах не помышляет, собирается в отставку, он, оказывается, с этим «Делом» тридцать пять лет прожил, двух царей пережил, пока наконец третий соизволил «не считать дальнейшим препятствием».
История с пасквилем, суд, угроза разжалования — все учит, конечно, нашего героя осторожности, но тяга к слову у Даля непреодолима. Он всю жизнь будет стараться сопрячь два занятия — «служить» и «писать», и время от времени ему будут объяснять свыше, что такое сопряжение противопоказано. Даль прослывет человеком осмотрительным, то есть, по его же толкованию, Осторожным, оглядчивым, думающим вперед, но, как ни; оглядывался он на урок прошлого, как ни обдумывал все наперед, ему суждено еще не раз изведать тяжелый и опасный гнев начальства — и непременно по одной и той же причине: он будет проговариваться на письме, в слове. Слово что воробей: вылетит не поймаешь. Слово, исполненное мысли и чувства, слетает с пера и вдруг оказывается единственно нужным, не желает уступать место никакому другому. Слово будет побеждать осмотрительность Даля. Но не будем вперед заглядывать…
А пока на Черном море Далю больше не служить: получен приказ о переводе его на Балтику, в Кронштадт. Он. правда, и здесь не заслужится. 1 января 1826 года навсегда выйдет в отставку с флота. Состояния он к тому времени не наживет, наследства не получит: «Я почувствовал необходимость в основательном учении», — чем не причина перечеркнуть Прошлое (пять лет корпуса да пять лет службы!), отправиться на поиски будущего.
Из прошлого в будущее Даль возьмет только слова. Их уже порядком набирается — для тетрадей нужен чемодан, может быть, обитый кожей дорожный баул с горбатой крышкой. Даль отправится искать свое будущее, не ведая, что везет его с собой. Как в прибаутке:
— Чего ищешь?
— Да рукавиц.
— А много ль их было?
— Да одни.
— А одни, так на руках…
ПЕЧКА НЕЖИТ, А ДОРОЖКА УЧИТ
Однако надо отправляться в путь, расстояние немалое — от Николаева до Петербурга 1710 верст и от Петербурга до Кронштадта еще сорок одна с половиной. Читаем у Даля, как ездили наши предки по малороссийским и новороссийским дорогам (герои его будущих рассказов и повестей вроде него самого охочи до путешествий): «Что за потешные снаряды для езды!.. Тут рыдван или колымага, с виду верблюд, по походке черепаха; тут какая-то линейка, двоюродная сестра дрогам, на которых у нас возят покойников, а вот линейка однодрогая, по два чемоданчика на стороне… Или взгляните на эту двуспальную кровать, со стойками, перекладинами, с кожаными, подбитыми ситцем занавесами на концах; это. линейка шестиместная, то есть в нее садится двенадцать человек…»
Середина лета 1824 года…
Мягко стелется под колеса брички пыльная дорога, а вокруг желтая выжженная степь, высокое прозрачное небо, воздух, остекленевший от зноя и тишины, стрекотание сверчков и кузнечиков, от которого тишина еще оглушительнее; время от времени останавливаются отдохнуть на берегу какой-нибудь подступившей к дороге речки, в зеркале ее чуть смазанные неровным по мелководью течением повторяются голубое небо, в котором, бесшумно взмахивая крыльями, пролетает птица, купы прибрежных верб, заросли камыша; вдруг вдали на горизонте покажутся крыши домов, белая колокольня — сердце бьется сильнее, чудится, что там, на другом конце степи, ждет человека новая, неведомая и непременно счастливая жизнь…