В Дерпте Даль по-прежнему пишет стихи, лучше бы сказать — еще пишет: скоро он поэзию навсегда оставит (впрочем, опять бы лучше сказать — стихотворство). Дерптские Далевы вирши заметно удачнее прежних, иные из них даже напечатаны, но страсть «изливать чувства в подражании» его не оставляет — теперь баллады Жуковского покоя Далю не дают.
Василий Андреевич Жуковский к Далю благоволит, находит в нем литературное дарование. Прославленный поэт наезжает в Дерпт, останавливается у Далева наставника, профессора хирургии Ивана Филипповича Мойера (теща профессора приходится Жуковскому сестрой по отцу).
Дом Мойера — один из самых интересных в городе; кажется, все замечательные люди из числа студентов, профессоров, гостей Дерпта, — все непременно в доме у Ивана Филипповича: проезжая Дерпт, заглянуть к Мойеру — обычай и потребность. Но рядом с теми, кто несет свой посох к благосклонному порогу, присутствуют в приветливом доме Мойера и другие гости, те, кому не судьба оказаться в Дерпте, но о ком здесь постоянно и много говорят, кого постоянно помнят и вспоминают.
Языков навестил Пушкина в ссылке, в глуши лесов сосновых, летом 1826 года; Жуковский, появляясь в Дерпте, привозит не только рассказы о Пушкине, но непременно новые, еще не увидевшие свет творения его. Писатель и историк Николай Михайлович Карамзин умер в мае 1826 года, его сыновья, отроки, учатся в Дерпте и тоже бывают у Мойера. В сказке, которую Даль сочинит вскоре после отъезда из Дерпта и посвятит маленькой дочери Ивана Филипповича, он назовет, имен не упоминая (и так всем ясно!), трех «баянов-соловьев», в доме своего наставника самых почитаемых (и читаемых). Один — «беседует с веками прошлыми, завещает нам двенадцать толстых книг летописных, полных правды русской» (Карамзин), другой — «песни чудные слагает о Светлане, о Вадиме и поет во стане русских воинов» (Жуковский), третий — «Руслана и Людмилу» воспевает и царя Бориса житие слагает» (Пушкин).
Даль и о себе несколько насмешливых строк присовокупит, сразу следом за «баянами-соловьями»: «а иной и рад бы в рай, да грехов много, кот видит молоко, да у кота рыло коротко, — не всем в златые струны ударять!..» Но уже ударил в струны! Начало Далевым сказкам положено здесь, в Дерпте, здесь они и пишутся и читаются вслух, — речь о Долевых сказках впереди, но Даль-сказочник уже является. В сказках Даль пробует «заговорить по-русски» — они имеют прямое отношение к его «складу запасов». Великий хирург Пирогов расскажет в записках, что в студенческие годы Даль читал приятелям как бы отрывки будущего Словаря — «множество собранных им, очевидно в разных углах России, поговорок, прибауток и пословиц».
Николай Пирогов приехал в Дерпт из родной Москвы совершенствоваться в медицине, с Далем они сразу сдружились. Пирогов десятью годами младше Даля, ему еще восемнадцати не минуло, а у него уже Московский университет за спиной, его готовят в профессоры. Трудолюбия Пирогов необыкновенного, день-деньской (да и ночь частенько захватывает) в клиниках и в анатомическом театре — оперирует, вскрывает трупы, ставит опыты над животными. Счастливец Пирогов! Цель у него ясная, и свое будущее он, кажется, видит на долгие годы вперед.
Пирогов невелик ростом, худощав, легок, и походка у него легкая. Легкой походкой Пирогов быстро идет в будущее…
В клинике, после операции, Даль окликает Пирогова, уводит в сторонку; в руке у Даля тетрадь в синей клеенчатой обложке.
— Хочешь, стихи почитаю?..
Пирогов машет руками:
— Что ты, что ты, Даль! Некогда!
Выхватывает из кармана старые потемневшие часы, взглядывает на циферблат, подносит к уху, трясет что есть силы.
— Сейчас в анатомический театр. Препараты готовить. Потом опыты. Вечером в госпиталь — делать перевязки. Еще статью надо писать…
Поворачивается на каблуках, убегает.
Даль восторженно смотрит ему вслед. Он увлечен хирургией, для Пирогова хирургия — жизнь. У Даля ясная голова, хорошие руки. Профессора пророчат ему надежное будущее. Пирогову пророчат будущее великое.
Зато у Даля есть слова. Настает час, он откладывает руководства по анатомии и хирургии, забирается в свои тетрадки.
…Вспоминается ему, как однажды поздним зимним утром он проснулся в избе, где остановился по дороге. Солнце протискивалось сквозь небольшое заиндевелое окошко, ровным и мягким светом растекалось по чисто выметенному полу, рубленой стене, высокой побеленной печи, жарко натопленной. Даль открыл глаза и увидел, что прямо над ним, покачиваясь, свисают с потолка на длинных нитях маленькие странные существа, вырезанные из дерева, слаженные из шишек, мха, сухой травы и бересты, — старички с мочальными бородами, кособокие старухи в лаптях, медведь с дудкой, козел рогатый, смешные собаки с пеньковыми хвостами.
Даль вскочил с лавки, босиком подбежал к окну, ступая но выскобленным добела, широким, плотно пригнанным одна к другой половицам. Теплым дыханием, как пену с молока, согнал с оконца пушистый иней. Взору открылся небольшой, засыпанный свежим снегом двор. В углу двора стоял старый дуб, листья на нем, залитые солнцем, сияли яркой медью: видно, осень была погожая и зима нагрянула внезапно — не успели облететь. Тянулась к небу рябина, в прозрачных, тонких ветвях густо багровели схваченные первым морозцем гроздья. Несколько красных капель упали на чистый снег. Прилетели два снегиря, стали клевать ягоду. Исчертили снежок под рябиною мелкими, похожими на веточки следами — будто крестиком расшили.
Даль обулся, накинул шинель на плечи, вышел на крыльцо. Оглядел из-под руки белый, сверкающий солнцем двор. Заметил неподалеку низкорослых деда и бабу. Стояли рядышком посреди лужайки, дед в красной рубахе, баба в синем платке. Даль заспешил к ним по мягкому снегу, еще не сплошь укрывшему траву. Дед с бабой вырублены были из липовых чурбанов — колоды для пчел. Даль прижал ухо к дедовой груди. Вроде дышит?.. «Холодно — в омшаник им пора», — сказал хозяин, кивая на низенький, уконопаченный мхом сарайчик, приспособленный для зимовки пчел; хозяин, светлобородый и ясноглазый, прохаживался с топором в руке возле добротно уложенной, отливающей золотом поленницы.
Накануне вечером засиделись допоздна. За окном, на улице, вьюжило, ветер гудел. А в избе уютно потрескивала лучина, вставленная в изукрашенный резьбою светец; искры срывались в жестяное, наполненное водой донце, и, коротко выдохнув, угасали. Покачивались над головой забавные человечки и звери, черные странные тени шевелились по стенам. Хозяин с кривым ножом в руке сидел на лавке, зажав между колен небольшой ларец, быстро покрывал крышку ларца мелкой резьбою. Будто прыгал по доске, оставляя узорный путаный след, веселый красногрудый снегирь. Хозяйка тянула из кудели нить; рогатая прялка покачивалась. Песня тихо струилась. Сказка сказывалась. Сердитый старичок, вырезанный на донце прялки, сощурясь, поглядывал из-под мохнатых бровей…
Иной раз вспомнится Далю эта изба — то ли и вправду была, то ли приснилась в коротком дорожном сне — вдруг затоскует, весь вечер не уходит из дому, из комнатенки своей на «вышке»: вырезает из чурки бородатого старика-годовика, шелестит словами в тетрадях. В такие вечера слова складываются в сказки.
Вот царь неправедный посылает Ивана, добра молодца, за тридевять земель в тридесятое государство за гуслями-самогудами, а не добудет — голова с плеч долой. Катерина Премудрая, Иванова жена, мужа уговаривает: «Не всем в раздолье жить припеваючи. Кто служит, тот и тужит. Не съешь горького, не поешь и сладкого. Не смазав дегтем, не поедешь и по брагу». Катерина мужа спать укладывает: «Утро вечера мудренее. Завтра встанем да, умывшись, подумаем». А сама выходит за ворота тесовые, зовет: «Ах вы, любезные мои повытчики, батюшкины посольщики, нашему делу помощники, пожалуйте сюда!» И тотчас откуда ни возьмись идет старик вещун, клюкой подпирается, головой кивает, бородой след заметает. Спешит старый чародей Ивану помогать…
Утром, в клинике, Даль набирается духу — прижимает Пирогова к стене: «Слушай сказку!» Побаивается: засмеет Пирогов. Но тот слушает серьезно — лоб вперед, глаза без улыбки, даже губами чуть шевелит, следом за сказочником повторяя слова; и не спешит никуда. Вот удивительно!