Даль после скажет с усмешкой про свои сказки: «Обиделись пяташные головы, обиделись и алтынные, оскорбились и такие головы, которым цена была целая гривна без вычета». Но пока ему не до усмешек. В коридоре слышатся тяжелые шаги, щелкает замок. Даль с надеждой подается к двери. Входит в комнату пожилой солдат с сединой в усах и бакенбардах, расстилает на столе несвежую салфетку, ставит на нее небольшой медный чайник с обернутой тряпицей ручкой и глиняную кружку, молча идет прочь и поворачивает за собой ключ в замке. Чай остывший, несвежий, пахнет мятой, которую, видно, подкладывают для вкуса. За окнами синеет. Вечер.
Откуда предположить Далю, что книжечка его лежит в эту минуту на зеленом сукне большого письменного стола, не где-нибудь — во дворце, в императорском кабинете, и государь, одетый попросту, в мундире без эполет, тут и там открывает ос крупными белыми холеными пальцами, без всякого интереса в прозрачно-серых, чуть навыкате глазах схватывает взглядом одну, другую, третью фразу из тех, что управляющий Третьим отделением услужливо отметил для него на полях карандашом. Бесшумно появляется лакей в синей с золотом ливрее, красных шароварах и белом тюрбане, зажигает свечи в стоящих на столе высоких бронзовых канделябрах. С краю стола строго в ряд построены куклы-солдаты, одетые в мундиры разных полков. Царь небрежно отбрасывает в сторону Далеву книжку. Сказки, конечно, возмутительные и автора надо бы примерно наказать, но тут же, на зеленом сукне, разложен послужной список ординатора военно-сухопутного госпиталя Владимира Даля: военный лекарь храбро сражался в минувших кампаниях, совсем недавно ему пожалован за то орденский крест, и царь это помнит. Его сердит, что люди, годные хорошо служить, занимаются таким бесполезным делом, как сочинительство. Царь еще раз внимательно читает послужной список — решает на этот раз помиловать Даля.
На дворе уже совсем темно. Свет огарка зажженного в низком подсвечнике, отражается в медно-красном боку позабытого на столе чайника. От притаившейся по углам темноты Даля охватывает тревога. Он сидит, сутулясь, в уголке дивана, думает о странной своей судьбе. Тянул бы лямку на море или на суше, достиг бы чинов известных, горя не знал. Но живут в его жизни слова, и никуда их теперь не денешь, и сам от них никуда не денешься.
Он вспоминает притчу про дятла, которую рассказывал Карп Власов, полковой балагур. Дятел красноголовый день-деньской стучит носом в дерево; к вечеру голова разболится, лоб обручем обложит, затылок ломит, нет сил терпеть. Ну, говорит, полно, не стану больше долбить носом, посижу себе смирно, да и отдохну. А наутро, ни свет ни заря, едва первая пташка в лесу защебечет, дятел наш опять пошел долбить, только стук по лесу на все четыре стороны. От судьбы не уйдешь, и зарекаться не след: сколько ни живи на свете Владимир Даль, какие мундиры ни надевай, а по всему, видно, судьба его — слова.
Он не замечает, как гремит ключ в замке. Огромная черная тень вползает на стену. «Выходите!» Он поднимается с дивана и стоит, не в силах сдвинуться с места. «Вы свободны!» — объявляет ему вошедший жандармский офицер, тот, утрешний. Даль вздыхает украдкой, медленно, неверным шагом, точно после долгой болезни, направляется к двери. Жив доктор Даль. Жив Казак Луганский. Ну, гляди, казак, — впрямь, атаман будешь!
ПРИТЧА О МЕЛЬНИКЕ
Даль придумал своим сказкам честный заголовок: «…на грамоту гражданскую переложенные, к быту житейскому приноровленные и поговорками ходячими разукрашенные»… «Переложенные», «приноровленные», «разукрашенные» — определения означают, что, хоть русские сказки, но не народные, а, как тогда говорили, на манер народных. «На манер» — всегда хуже, чем подлинное.
Через несколько лет об этом скажет Белинский. Он высоко оценит творчество Даля-писателя, по осудит его «замашку переделывать на свой лад народные сказки». Тут не вина Даля, даже не беда его: не все отличаются прозорливостью Белинского — годы понадобятся, пока русский читатель не «переложенных» потребует и не «разукрашенных», а тех подлинных сказок, которые по всем уголкам Руси сказывает народ. Даль и сам способствует сбережению таких, подлинно народных сказок: он собирает их вместе со словами и пословицами.
Через несколько лет, вспоминая шум, поднятый вокруг первой своей книги, «Пятка первого», Даль по-новому объяснит ее смысл: не сказки были ему важны, а русское слово; он хотел показать «небольшой образчик запасов», познакомить земляков сколько-нибудь с народным языком, с говором, которому открывается такой широкий простор в сказке.
Даль хитрит немного: цель его книги не только «образчик запасов» — он будет сочинять сказки и после «Первого пятка», но и такая цель, конечно, была: народных слов в Далевых сказках и правда хоть отбавляй, пословицы лепятся одна к другой, необычность его слога читатели сразу почувствовали. Друг Пушкина, поэт и профессор университета Плетнев, приводит в лекциях пословицы из книги, а управляющий Третьим отделением, докладывая о книге Бенкендорфу, особо отмечает, что она «напечатана самым простым слогом» — могут читать «низшие классы», солдаты, прислуга: возмутительно!
«Небольшой образчик запасов» Даль и вправду хотел читателям показать, но приспевает пора решать главную задачу: где и как навсегда сберечь эти запасы, чтобы дать им широкое употребление, каким образом возвратить их тем, у кого они взяты и кому по праву принадлежат, — не сотням и даже не тысячам образованных читателей — всему народу русскому.
Даль еще не пришел к мысли, что таким волшебным сундуком, где бесценные богатства, им собранные, будут вечно храниться — и притом всякий сможет их достать оттуда, когда и сколько ему заблагорассудится, — станет Словарь. Мысль о Словаре уже рядом, рукой подать, но пока — впереди.
…Вот еще одна притча Карпа Власова, первого полкового шутника, — Даль и ее любит пересказывать.
Жил-был мужик, и задумал он построить мельницу. Было у него сватов и кумовьев много, он и обошел кругом, и выпросил у всякого: ты, говорит, сделай вал, а ты одно крыло, ты другое, ты веретено на шестерню, ты колесо, ты десяток кулаков, зубцов, а ты другой десяток; словом, разложил на мир по нитке, а сам норовил выткать себе холста на рубаху. Сваты да кумовья что обещали, то и сделали: принесли нашему мужику кто колесо, кто другое, кто кулак, кто веретено. Что ж? Кажись, мельница готова? Ан не тут-то было. Всяк свою работу сделал по-своему: кулаки не приходятся в гнезда, шестерня — на веретено, колесо не пригнать к колесу, крылья к валу — хоть брось! А пришел к мужику старый мельник, обтесал, обделал да пригнал на место каждую штуку — пошло и дело на лад: замолола мельница.
Будто старый мельник из притчи, Даль разбирается в записях, подгоняет одну к другой разрозненные части. Но немало еще времени пройдет, пока завертятся весело мельничные крылья и золотой рекою потечет к жерновам зерно.
ПО НАСТОЯНИЮ ПУШКИНА
«ЧТО ЗА РОСКОШЬ, ЧТО ЗА СМЫСЛ,
ЧТО ЗА ЗОЛОТО!»
Год все тот же — тысяча восемьсот тридцать второй. Осень.
То ли во второй половине ноября, то ли в начале декабря Даль берет книгу своих «Русских сказок» и направляется к Пушкину.
В середине октября Пушкин возвратился в столицу из Москвы. («Состоящий под секретным надзором полиции отставной чиновник 10 кл. Александр Пушкин, квартировавший Тверской части в гостинице «Англия», 16 числа сего месяца выехал в С.-Петербург, за коим во время жительства его в Тверской части ничего предосудительного не замечено», — доложил московский обер-полицмейстер.) Первого декабря Пушкин перебрался с Фурштатской, где снимал квартиру неподалеку от Литейной полицейской части, в дом Жадимировского на углу Гороховой и Большой Морской.