Даль поднимается на третий этаж; в прихожей слуга принимает у него шинель, идет докладывать. В том, как расставлена мебель в комнатах, чувствуется что-то непостоянное, временное: чувствуется, что ее часто двигают и опять будут передвигать. Комоды, столики, ширмы еще не вросли в свои места, не вписались в них; кажется, если переставить, будет лучше.
После женитьбы, за год с небольшим, Пушкин сменил уже четыре квартиры — Наталье Николаевне все не нравятся, и сам он (от неумения хозяйствовать, наверно) находит «большие беспорядки в доме» и злится, что «принужден употреблять» на домашние дела «суммы, которые в другом случае оставались бы неприкосновенными».
Даль, волнуясь, идет по комнатам, пустым и почти не освещенным — вечереет. Где-то в следующей комнате или через одну Пушкин (Пушкин!) встал из кресел и сделал шаг к двери, чтобы встретить его…
Попробуем воссоздать эту первую встречу — внешне хотя бы.
Пушкин движется легко и быстро, хотя хромает и опирается на палку: у него сильно болит нога в эту осень, он жалуется знакомым, что его замучил «рюматизм», что ревматизм поразил его в ногу (он говорит и так и этак). Пушкин усаживает Даля в кресло, а сам, сетуя на «проклятый рюматизм», устраивается на диване: сунул подушку под бок, левую ногу поджал, правую, больную, вытянул бережно. Даль отмечает неуловимо легкое, изящное движение, которым Пушкин, садясь, откинул фалды фрака. Фрак на нем дневной, серо-голубой (Даль про себя именует его сизым), не новый. Свежая сорочка с широким отложным воротом, без галстука. Волосы у Пушкина светлее, чем представлял Даль, и глаза — большие, светлые на желтоватом и словно слегка подернутом серой пылью лице. Пушкин с первого взгляда кажется Далю очень русским — не африканцем. Может быть, оттого, что Даль привык не только рассматривать людей, но слушать: у Пушкина великолепный московский говор. И слова ложатся точно, одно к одному, весомые, нужные, крепкие, — ни одного не выкинуть и лишнего не прибавить. Даль не тотчас даже замечает, что речь Пушкина не плавна, что он прежде вдумывается в то, что хочет сказать, и выбирает единственное точное слово, — оттого говорит, пожалуй, отрывисто.
Пушкин, надо полагать, первым начинает разговор: вряд ли Даль сразу может справиться с понятным волнением и робостью. Разговор начинается скорее всего с «Первого пятка»: человек, вступивший на литературное поприще, пришел услышать мнение старшего и признанного собрата; да и повод, чтобы завести беседу, трудно найти удобнее.
— Сказка сказкой, — говорит Пушкин, перелистывая книгу, — а язык наш сам по себе…
В сказках «Первого пятка» он именно то примечает, что Даль хотел показать, — образцы народных сокровищ.
— Что за роскошь, что за смысл, какой толк в каждой поговорке нашей! Что за золото!..
Открывает книгу с начала, с конца, где придется. Радостно посмеиваясь, перебирает вслух низанные Далем ожерелки из чудесных слов и пословиц. Приговаривает смеясь: «Очень хорошо!»; иные отчеркивает острым и крепким ногтем. Вдруг умолкает; захлопнув книгу, кладет ее на подлокотник; откидывается на диване, разбросав руки, — одна на подлокотнике, другая вдоль спинки. Внимательно взглядывает на Даля:
— Однако надо нам выучиться говорить — по-русски и не в сказке…
Даль подхватывает: настает его пора говорить, — он говорит, конечно, о главном своем деле, о словах, о несметных богатствах, которым пока не умеет найти применение, о нескончаемо обильном, точном и выразительном языке, которым владеет народ и который пока так мало знаком образованному обществу…
Возможно, Даль вспоминает в беседе «Бориса Годунова» и «Повести Белкина» — вряд ли не заметил он, что в этих творениях язык нашей литературы ступил на новую дорогу. Он еще не знает ничего об «Истории села Горюхина», не знает, что на рабочем столе Пушкина лежит рукопись «Дубровского» (главный герой именуется пока Островским) — уже появились на свет и заговорили по-своему и старый кучер Антон, и Архип-кузнец.
Пушкин изредка прерывает Даля быстрыми замечаниями: Даль всякий раз удивляется: именно это вертелось у него самого на уме, да не нашел слов, чтобы высказать точно.
Пушкин говорит:
— Ваше собрание не простая затея, не увлечение. Это еще совершенно новое у нас дело. Вам можно позавидовать — у вас есть цель. Годами копить сокровища и вдруг открыть сундуки пред изумленными современниками и потомками!
…Снег валит. Крупные темные хлопья неторопливо кружатся над прямыми проспектами, тускло освещенными редкими фонарями. Даль поднял ворот (только нос торчит), навстречу ветру несется по Большой Морской. «Вам можно позавидовать — у вас есть цель». Каково! Искал рукавицы, а они за поясом. Искал коня, а сам на нем сидит. Даль не замечает, как отмахал полквартала не в ту сторону. Ну и дела! Лапти растеряли, по дворам искали: было пять, а стало десять…
ИСКРЫ
После гибели поэта Даль призовет современников «сносить в складчину» все, что помнят о Пушкине: «Много алмазных искр Пушкина рассыпалось тут и там в потемках: иные уже угасли и едва ли не навсегда» — Даль о том радеет, чтобы не растерялось все родное в молве и памяти.
Сам Даль «снесет в одно место» куда меньше того, что мог бы рассказать потомкам; однако, если вчитаться, вдуматься, и в том немногом, что сказано, находим эти сверкающие алмазные искры…
Про первую встречу с Пушкиным он пишет: «Пушкин по обыкновению своему засыпал меня множеством отрывчатых замечаний, которые все шли к делу, показывали глубокое чувство истины и выражали то, что, казалось, у всякого у нас на уме вертится и только что с языка не срывается. «Сказка сказкой, — говорил он, — а язык нага сам по себе, и ему-то нигде нельзя дать этого русского раздолья, как в сказке. А как это сделать — надо бы сделать, чтобы выучиться говорить по-русски и не в сказке… Да нет, трудно, нельзя еще! А что за роскошь, что за смысл, какой толк в каждой поговорке на-шей! Что за золото! А не дается в руки, нет!»
Много, много сказано — и все же до боли мало: как хотелось бы подробностей, драгоценных искр…
А что мы еще от самого Даля знаем? Запись с его слов в тетради историка Бартенева, сделанную три десятилетия спустя: «Пушкин живо интересовался изучением народного языка, и это их сблизило. За словарь свой Даль принялся по настоянию Пушкина». Коротко! Но опять до чего важно, необыкновенно важно!
В Далевом же Словаре находим толкование: «НАСТАИВАТЬ, настоять… на чем, усиленно просить, домогаться чего, требовать неотступно, приказывать и наблюдать за исполнением».
Даль принялся за Словарь по настоянию Пушкина: наверно в беседах с Пушкиным родилась мысль о словаре как наиболее удобном и действенном способе сбережения слов и речений, наверно, Пушкин усиленно просил, домогался, требовал, чтобы Даль работал над Словарем, наблюдал по возможности за исполнением. Толковый словарь живого великорусского языка (первоначальная мысль о нем, выпестована создателем около Пушкина и совместно с ним) становится в ряд с такими творениями, как гоголевские «Ревизор» и «Мертвые души».
«Изучение старинных песен, сказок и т. п. необходимо для совершенного знания свойств русского языка» — это Пушкин прежде Даля высказал. Осенью, когда знакомится он с Далем, занимается Пушкин «Словом о полку Игореве», горячо отстаивает подлинность древнего эпоса. «Мы желали бы с благоговением и старательно… воскресить песнопения баянов, сказки и песни веселых скороморохов… Нам приятно было бы наблюдать историю нашего народа в сих первоначальных играх творческого духа» — вот как далеко залетает гениальная мысль Пушкина!
«Сказка сказкой» — это же почти пренебрежительно: дескать, что нам эти сказки! И в самом деле, что Пушкину «переложенные», «приноровленные», сочиненные «на манер» Далевы сказки: у него за плечами и «Балда», и «Салтан», и незаконченная «Сказка о медведихе» («Как весеннею теплою порою»). Пушкин, когда приходит к нему Даль, уже не только великий поэт, прозаик, драматург — еще и сказочник. Народная сказка под его пером становится литературой, поражающей проникновенной народностью. Пушкин еще прежде Даля записывал сказки, не приноровляя, не разукрашивая, восхищаясь ими в первозданности их: «Каждая есть поэма!»