«В течение нескольких лет, когда мы ездили по всему миру с концертами, Эпстайн категорически запрещал нам говорить хоть что-нибудь о Вьетнаме и войне, отвечать на вопросы, связанные с ними. Но однажды во время очередных гастролей я сказал ему: «Молчать больше нельзя. Я буду отвечать на вопросы о войне. Мы не можем игнорировать ее». Я считаю абсолютно (подчеркнуто Ленноном. — М. С.) необходимым, чтобы «битлзы» определили свое отношение к этой проблеме».
Так возникла «Революция». История записи этой песни весьма поучительна. Она драматически свидетельствует о том, как новое содержание таранило старую форму, опровергало и отвергало ее. Тема Вьетнама и войны не влезала в узкие рамки «йе, йе», о ней нельзя было говорить походя, приплясывая — два притопа, три прихлопа. Пол Маккартни и Джордж Харрисон были против «Революции». Их смущал ее «мессидж», т. е. сигнал-послание, смысл. В качестве компромисса они настаивали на ее исполнении в быстром темпе. Леннон возражал, ибо быстрый темп не позволял слушателю вникнуть в суть «мессиджа», осознать его. Танцевальность, бравурность выхолащивали и облегчали «мессидж», делали его несерьезным, неглавным, побочным. Пол и Джордж настояли на своем, объясняя «политические завихрения» Джона «блажью», которую ему якобы прививала Йоко Оно, вознамерившаяся стать пятым «битлзом» и даже стелившая с этой целью постель прямо в их студии звукозаписи!
Теме «Революции» Джон Леннон остался верен до последних дней своей недолгой жизни — и неприятию войны, и стремлению изменить мир к лучшему, и отказу от насилия. Буквально накануне убийства в «Дакоте» Леннон говорил: «Слова «Революции» остаются в силе и сейчас. Они по-прежнему отражают мои политические взгляды. В те годы я говорил Эбби Хоффману и Джерри Рубину (руководители движения хиппи) — если вы начнете прибегать к насилию, то не рассчитывайте на меня. Не ждите меня на баррикадах, если они не увиты цветами».
Студенты Кента и Джексона были расстреляны солдатами национальной гвардии после того, как девушки вложили в стволы их карабинов красные гвоздики…
Конечно, насилие по Хоффману и Рубину — это далеко не марксова повивальная бабка истории. Оно, скорее, попахивало анархизмом. Но, к чести Леннона, надо сказать, что он оказался куда более последовательным борцом против «системы власти», чем вожаки хиппи, которых эта система в конце концов приручила: Хоффман стал образцовым буржуа, кокетничающим с Голливудом, а Рубин служил в одной из финансовых фирм на Уоллстрите. Леннон искренне возмущался, глядя на их кривлянья — уже в новом качестве — по телевидению. «Видеть Хоффмана на телевизионном экране столь же омерзительно, как Никсона. Возможно, людей охватывают аналогичные чувства, когда они видят меня или нас — «битлзов», — что, мол, они здесь делают? Или, быть может, это лента старой хроники?» — говорил Леннон.
Леннон — художник и человек — понимал, что одно дело — лента старой хроники, другое — подделывание настоящего под старину. «Битлзы» 60-х годов изжили себя в 70-х и грозили пережить — в 80-х. Леннон отказался быть живым трупом, восковой фигурой из Музея мадам Тюссо, приятным во всех отношениях раритетом, объектом умилительной и умиляющей ностальгии, фабрикой пластинок или наркотической развалиной или и тем, и другим одновременно.
«Я не захотел пойти по стандартному, проторенному пути, существующему в нашем бизнесе: или перекочевать в Лас-Вегас и петь в его шантанах свои старые шлягеры, или же отправиться в тартарары, подобно Элвису Пресли», — подчеркивал Леннон. Более того, новое отношение к слову, к «мессиджу» песни заставило его вообще отказаться от концертных выступлений. («Битлзы» перестали выступать перед публикой еще в 1966 году.) Леннон считал (и был, к сожалению, прав в этом), что концерты стали выливаться, вырождаться в истерию битломании, в какофонии которой безнадежно тонул «мессидж». А он жаждал совсем иного. Он жаждал аудитории, которая не слышит, а слушает, не прислушивается, а вслушивается, которая, как и он, уже выросла из пеленок «йе, йе», возмужала, повзрослела, посерьезнела.
«Четырехголовый Орфей», как прозвал «битлзов» известный американский композитор Леонард Бернстайн, все больше становился жертвой многоголовой гидры развлекательной индустрии. Прирученные вчерашние бунтари — весьма надежное помещение капитала. Не только политического. «Я находился под прессом всевозможных контрактов с двадцати двух лет. Это все, что я знал в те годы. Я не был свободен. Я был посажен в клетку. Мои контракты будили во мне физическое ощущение пребывания в тюрьме. В какой-то момент жизни для меня стало важнее очутиться лицом к лицу с реальностью, с самим собой, чем со взлетами и падениями исполнительской деятельности и мнения публики. Рок-н-ролл перестал быть радостью для меня… Конечно, сойти со сцены труднее, чем продолжать шоу. Я знаю об этом по собственному опыту. Я испытал на себе и то, и другое. Я выпекал пластинки с 1962 года по 1975-й. Уйти после этого вдруг, решительно может показаться смертью, словно тебе пробило 65 пенсионных лет и кто-то, постучав три раза по столу в твоем служебном офисе, провозгласил: «Жизнь окончена. Пора играть в гольф!»
Выскочить из самого себя — чрезвычайно трудное и болезненное занятие. Помните, у Маяковского? Человек, в конце концов, не змея и не может менять кожу «по сезону», не расплачиваясь за медный мусор чешуи золотом души. «Меня нарекли и обрекли на всю жизнь быть рок-идолом, и я ненавидел это», — жаловался Леннон. А положение обязывало. Положение идола — тем более. «Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды!» — предупреждал поэт. Тщетное предупреждение. Идолы всегда должны быть «на высоте». В противном случае их свергают. Немедленно, беспощадно, с треском и шумом. Участь низвергнутых идолов хуже участи голых королей. Ведь первые возвышаются благодаря публике, толпе, а вторые — в результате династической эстафеты. Низвергнутым идолам не снести головы, голые короли чаще всего сохраняют корону.
«Я потерял творческую свободу, оказавшись пленником клишированного образа творца, художника, артиста, каким он якобы должен быть по представлению молвы, по мнению толпы. И многие художники приносят себя в жертву этому фальшивому образу, умирая от пьянства, как Дилан Томас, от безумия, как Ван Гог, от венерических болезней, как Гоген», — возмущался Леннон. Да, толпа или то, что Пушкин называл чернью, видит или хочет видеть в художнике шута и гладиатора одновременно. Он должен смешить и развлекать ее всю жизнь, а апофеозом этого развлечения должна стать его смерть. И не дай бог, если она не будет насильственной! Художник, умирающий собственной смертью в постели, не устраивает чернь, которая в таком случае считает, что ее надули, и требует «деньги обратно».
Уолту Уитмену было тесно «между шляпой и башмаками». Леннону было тесно в костюме «битлза». И в творчестве, и в быту Джон был распят в нем и на нем, подобно Христу, которого он в гордыне своей и юношеской запальчивости «обошел» и оставил далеко позади.
Странным и удивительным был этот костюм: не столько пулезащитным, сколько пулепривлекаюшим. Костюм этот дразнил уже не мещан, которые свыклись с ним, хотя он стал еще более вызывающим, шокирующим, «недопустимым». Костюм этот стал мишенью для идолопоклонников. Они слетались на него, как мошкара на свет, грозя погасить его. «Рок когда-нибудь убьет нас всех. Долгое пребывание в этом бизнесе смертельно — и творчески, и физически», — говорил Леннон, словно в воду смотрел.
Да, странным и удивительным был костюм «битлза», похожий одновременно на пулепривлекающий жилет, на красный плащ тореадора, на смирительную рубашку и мешок, надетый на голову приговоренного к смертной казни. «Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды»? Но ведь это просто невозможно, когда речь идет о костюмах «битлзов»! Их разрывали в клочья на сувениры вместе с душой и телом самих идолов. Властители дум своего поколения были его собственностью и даже узниками. Фома неверующий грубо, без разрешения залезал в их язвы, чтобы убедиться, настоящие ли они, и, в отличие от своего библейского предтечи, преумножал их елико возможно, разрушая то, чему поклонялся, и поклоняясь тому, что разрушал. Нет, это уже не был невинный, смешной и потешный «человек из публики», которого обычно вызывают на сцену фокусники. Не был он, по сути дела, и Фомой неверующим. Он был куда опаснее, ибо верил слепо и безгранично. И в «битлзов», и в то, что они столь же безгранично принадлежат ему.