Единственные подлинные детали — это те, которые касаются наших общих родственников: я имею в виду моего дядю по матери Илью Осиповича Овчинского, приходящегося Полю дедом. Этот кусок был написан в 1959 году и должен был войти в «Обещание на рассвете». Я тогда сообщил об этом матери Поля, моей двоюродной сестре, но ее задело, что я пишу о ее отце в юмористическом тоне. Я и сам сознавал, что предавать огласке некоторые обстоятельства было в тот момент невозможно. Поэтому я отложил эти страницы в сторону и включил их в «генеалогическое древо» в «Псевдо». Я получил сведения о лечении психических заболеваний у доктора Бертанья, точно так же как во время работы над «Светом женщины» меня просвещал относительно афазии доктор Дюкарн из Сальпетриер.
Только когда «Голубчик» был уже закончен, я принял решение опубликовать его под псевдонимом без ведома издателя. Я чувствовал, что писательская известность, вся система мер и весов, по которой оценивались мои книги, «лицо, которое мне сделали», несовместимы с самим духом этого романа.
Я уже дважды пытался вырваться, скрывшись под псевдонимами: Фоско Синибальди для «Человека с голубем» — было продано пятьсот экземпляров, и Шатан Бога для книги «Головы Стефании», которую начали покупать только тогда, когда я признался в авторстве.
Итак, я знал, что «Голубчик», первый роман неизвестного писателя, будет продаваться плохо, но инкогнито было для меня важнее. Поэтому я не стал посвящать в свой план издателя. Рукопись была прислана из Бразилии стараниями моего друга Пьера Мишо. С автором, неким молодым скитальцем, он якобы познакомился в Рио: тот был не в ладах с правосудием, и путь во Францию ему был заказан.
Рецензия читательского комитета в издательстве Галлимара оказалась посредственной. Только страстная настойчивость первой рецензентки, которая читала роман до передачи его августейшему комитету, убедила в конце концов издателя, решившего отказаться от публикации, все-таки порекомендовать книгу издательству «Меркюр де Франс». Энтузиазм Мишеля Курно довершил дело.
Пьер Мишо, не имея возможности сослаться на чей-то весомый «авторитет», вынужден был согласиться на сокращения. Выбросили по нескольку фраз там и тут, одну главу целиком в середине и одну в конце. Эта последняя «экологическая» глава была для меня важной. Но, должен признать, что ее «положительный» аспект, ее «программность» — там, где герой, превратившись в питона, оказывается на трибуне экологического митинга, — действительно выбивалась из общего тона книги. Поэтому я хочу, чтобы «Голубчик» продолжал выходить в том виде, в каком он впервые был представлен публике. «Экологическую» главу можно опубликовать отдельно, если мое творчество еще будет кому-нибудь интересно.
Книга вышла. Я не ждал ничего. Единственное, чего мне хотелось, это иногда иметь возможность погладить переплет. Людям нужны друзья.
Что же до парижской критики…
Многие и без меня говорили о «терроре в литературе», о круговой поруке, о клане «своих», о петухах и кукушках, о возвращении долгов или сведении счетов… На самом деле все это относится не к критике как таковой, а к тому, что называется «парижизмом». Вне Парижа нет ничего похожего на это мелкое стремление к всемогуществу. Давайте в который раз помечтаем здесь о децентрализации. В Соединенных Штатах не Нью-Йорк, а критики всех больших и малых городов страны решают участь книги. Во Франции властвует далее не сам Париж, а парижизм.
Однажды я удостоился в некоем еженедельнике целой полосы похвал — речь шла о моем романе «Европа». Через год у меня выходят «Заклинатели». Желчный разнос на всю страницу той же «критикессы» в том же еженедельнике. Ладно. Через пару недель, самое позднее через месяц, я встречаю эту даму на обеде у мадам Симоны Галлимар. Она выглядит смущенной.
— Вас, наверно, удивила моя суровость по отношению к «Заклинателям»?
— М-м…
— Я дала такой прекрасный отзыв о «Европе», а вы меня даже не поблагодарили…
Красиво, не правда ли?
Вполне понятно, что после подобных случаев и еще множества других мне стало противно печататься. Моей мечтой, которую я так и не смог никогда осуществить по материальным причинам, было писать в свое удовольствие и ничего никогда не публиковать при жизни.
Я был у себя в Симарроне, когда мне позвонила Джин Сиберг и сказала, что «Голубчик» восторженно принят критикой и «Нувель Обсерватер» даже указывает на Рэймона Кено или Арагона как на вероятных авторов, ибо «это может принадлежать перу только большого писателя». Вскоре я узнал из газет, что Эмиль Ажар — это не кто иной, как Хамиль-Раджа, ливанский террорист. Что он подпольный хирург, делающий нелегальные аборты, молодой уголовник, а то и сам Мишель Курно собственной персоной. Что книга — плод «коллективного» творчества. Я говорил с одной женщиной, у которой была любовная связь с Ажаром. По ее словам, он великолепен в постели. Надеюсь, я не слишком ее разочаровал.
Мне пришлось обратиться к адвокату Жизель Алими, чтобы внести изменения в договор Ажара с «Меркюр де Франс». Договор был составлен на пять романов, и, хотя я подписал его вымышленным именем, он тем не менее обязывал меня, как Ромена Гари, выполнять эти условия. Я выбрал мэтра Жизель Алими, потому что ее адвокатская деятельность во время войны в Алжире говорила в пользу невесть как возникшего, но очень меня устраивавшего мифа о ливанском террористе Хамиль-Радже.
В первый раз мое имя было произнесено только год спустя, когда уже вышла «Жизнь впереди», с появлением на сцене фигуры Павловича, признанием его авторства журналом «Пуэн» и открытием нашего родства.
Теперь надо сделать попытку объясниться всерьез.
Мне надоело быть только самим собой. Мне надоел образ Ромена Гари, который мне навязали раз и навсегда тридцать лет назад, когда «Европейское воспитание» принесло неожиданную славу молодому летчику и Сартр написал в «Тан модерн»: «Надо подождать несколько лет, прежде чем окончательно признать „Европейское воспитание“ лучшим романом о Сопротивлении…» Тридцать лет! «Мне сделали лицо». Возможно, я сам бессознательно пошел на это. Так казалось проще: образ был готов, оставалось только в него войти. Это избавляло меня от необходимости раскрываться перед публикой. Главное, я снова затосковал по молодости, по первой книге, по новому началу. Начать все заново, еще раз все пережить, стать другим — это всегда было величайшим искушением моей жизни. Я читал на обороте обложек своих книг: «… несколько насыщенных человеческих жизней в одной… летчик, дипломат, писатель…» Ничего, ноль, былинки на ветру и вкус бесконечности на губах. На каждую из моих официальных, если можно так выразиться, репертуарных жизней приходилось по две, по три, а то и больше тайных, никому неведомых, но уж такой я закоренелый искатель приключений, что не смог найти полного удовлетворения ни в одной из них. Правда заключается в том, что во мне глубоко засело самое древнее протеистическое искушение человека — стремление к многоликости. Неутолимая жажда жизни во всех ее возможных формах и вариантах, жажда, которую каждое новое испытанное ощущение лишь разжигает еще сильней. Мои внутренние побуждения были всегда противоречивы и увлекали меня одновременно в разные стороны. Спасли меня — я имею в виду мое психическое равновесие, — пожалуй, только сексуальность и литература, чудесная возможность все новых и новых воплощений. Сам для себя я постоянно был другим. И когда я обретал некую константу: сына, любовь, собаку Санди, то моя привязанность к этим незыблемым опорам доходила до страсти.