Возбуждение толпы растет. Пронзительный выкрик: «Гарринча! Гарринча!» Его тут же подхватывают: «Ра-ра-ра! Га-ррин-ча-а!» Сто голосов, тысяча, весь строй, весь поток… Крик так плотен, что кажется, он повис над стадионом и через его высокие стены переваливается на зеленое поле, испытанное поле «Мараканы», где трава жесткая и упругая.
Бурлит, гудит людской вулкан, готовый в любое мгновение взорваться радостью, восторгом.
Мне, как иностранному журналисту, разрешено пройти вниз по бетонной лестнице в прямой покатый коридор и дальше, в раздевалку команды, — святая святых «Мараканы».
Сначала общий продолговатый зал, битком набитый знакомыми и незнакомыми людьми. Невесть как сюда проникшие мальчишки с блокнотами. Им подавай автограф, не важно чей. Пожалуйста, распишитесь.
Наконец клубок охотников за автографами разматывается и я вижу Гарринчу. Вижу — и как бы не узнаю. От его обычной смуглости не осталось и следа: лицо бледное, с желтизной, осунувшееся. Желтая футболка с гербом Бразильской конфедерации спорта свисает с плеч. «Мане, комо эстас?»[2] Он слышит мой вопрос, вяло пожимает руку, но будто не видит меня. Волнуется? Предматчевая лихорадка? Нет, другое. В глазах тоска, тоска от прощания с футболом, от самой большой для него утраты в жизни…
Гарринча, уже перестав выступать за первоклассные команды, все время мечтал возвратиться на поле. Дважды это ему удавалось официально. В первый раз, когда «Ботафого» в 1971 году переживал очередной финансовый кризис, он вышел во втором тайме минут на пятнадцать и простоял на правом краю до конца матча. Затем, спустя год, снова появился на поле в составе второсортной команды из Рио-де-Жанейро — «Оларии». Тот матч собрал пятьдесят тысяч зрителей. «Оларии» такое и не снилось. Пятьдесят тысяч пришли «на Гарринчу». Тогда он простоял весь тайм. И снова оказался за бортом. Но он продолжал верить в свое возвращение. То начинал, то бросал бегать кроссы…
Теперь он понимал: этот декабрьский матч на «Маракане» — последний.
Появился тренер Загало — изящный, подтянутый, волнистые волосы поблескивают серебром. Он еще не сказал ни слова, а гомон уже стих. Все взоры — на него, тренера великой команды. Игроки — Карлос Алберто, Клодоальдо, Пеле, Жаирзиньо, Эвералдо, Ривелино, взявшись за руки как дети, окружают тренера. Кто-то из них тянет Гарринчу, вводит его в общий круг. Загало улыбается, хлопает в ладоши. Футболисты в лад затанцевали и запрыгали, не выпуская ладони друг друга. Так в раздевалке началась разминка. Всего три минуты. Порозовели щеки у спортсменов, загорелись глаза. Один Гарринча побледнел еще больше.
А теперь — на поле! Уже в коридоре слышится рев «Мараканы», он растет, заполняя все вокруг. Мне что-то говорят знакомые бразильские журналисты, но ничего не слышно. Да и что тут скажешь: сейчас начнется матч самый необычный из всех, какие я видывал на этом стадионе.
Вдоль кромки поля сложены из свежих цветов огромные слова: «Мане, алегри́я ду по́ву» — «Мане — радость народа». И этому веришь, глядя на яркость праздника, круто заварившегося в гигантской чаше стадиона. Теперь я слышу, что говорит мне Аристелио, сотрудник бразильского спортивного журнала «Плакар»: «Пришло сто пятьдесят тысяч!» Он смеется, раздвигая свои пышные, черные как смоль усы. А меня не удивило бы, если бы он сказал «миллион».
Футболисты разобраны репортерами. Вопросы, вопросы. Оператор телевидения бегом проносит на плече тяжелую телекамеру. Провода от нее ползут по траве, по ногам. Смеется в телекамеру Пеле, смеется Карлос Алберто, улыбается Ривелино… Почему они все смеются? Даже Беллини, высокий, стройный, красивый как киноактер, обычно строгий, неулыбчивый, и тот смеется. Неужели им так весело провожать, притом навсегда, товарища? Провожать Гарринчу, гения футбола? Или забыли о проводах?