Наступила осень. Мы работали по 10 часов в день, кроме воскресений. Но в один из выходных было объявлено, что все заключенные должны были «добровольно» отправиться на работу. Однако необычным стало то, что мы не должны были работать на фабрике. Нас посадили на грузовики и отвезли в район новой границы между Россией и Польшей. По-видимому, процесс демаркации был еще не завершен полностью.
В этом приграничном районе мы должны были собирать крапиву и другие сорняки, которые предполагалось использовать в качестве корма для лошадей. На этой работе я простудился и в понедельник почувствовал, что заболел. С трудом я потащился на фабрику. На обратном пути я совершенно ослаб, чувствуя острую боль в правой стороне груди. Это было мне непонятно, поскольку у меня было ранено левое легкое. Силы покидали меня, и я опасался, что отстану. Находившиеся рядом со мной люди ничего не заметили, и постепенно, отставая, я оказался в хвосте колонны. Я боялся, что упаду, и тут совершенно неожиданно получил сильный удар в спину.
К частым выкрикам «давай, давай», которые мы слышали от часовых, когда нас вели, или, вернее, гнали, на работу, мы привыкли, и они уже давно стали частью нашей повседневной жизни. Надо сказать, что ни до этого случая, ни позднее случаев плохого обращения с пленными никогда не было. Я упал и подняться снова удалось с большим трудом. Два товарища подхватили меня под руки и поддерживали с обеих сторон, следя за тем, чтобы я опять не выпал из колонны. На глазах у меня выступили слезы, но не от физической боли, а от душевного страдания, причиненного таким оскорблением и унижением. Я все еще помню того охранника, который ударил меня винтовочным прикладом в поясницу. Это был молодой парень с лицом, которое можно было назвать симпатичным, если бы оно не было таким ноздреватым. Вернувшись в лагерь, я доложил об этом случае, но обер-лейтенант Каль ничего не смог сделать. Единственное, что мне оставалось, это обратиться к врачу. К ночи стало ясно, что у меня началась лихорадка.
Однако доктора в нашем лагере не было. Обязанности лагерного врача исполнял «фельдшер», бывший студент-медик, уроженец Верхней Силезии по фамилии Лебек. Он старался помочь, как только мог, хотя в его распоряжении были только термометр, деревянный стетоскоп, йод и несколько пачек бинтов. Он послушал мою грудь и установил воспаление надкостницы ребер и плевры правого легкого. Однако все, что он смог сделать, это предписать мне «постельный режим». Режущая боль в правой стороне груди была нестерпимой, и работать я, конечно, не мог. Лечение заключалось в том, что Лебек постоянно смазывал мне правый бок йодом. Он наблюдал за температурой и за моим общим состоянием, но за исключением этого был вынужден предоставить меня судьбе.
В течение нескольких следующих недель у меня держалась очень высокая температура. Я лежал на койке без соломенного матраса и без одеяла, одетым в свою форму и укрывшись старой шинелью. Товарищи были на работе, дни были мрачными, и Бог свидетель, я чувствовал себя брошенным. Весов в лагере не было, но по все более выступавшим костям я замечал, что терял в весе. Зеркала у нас тоже не было, и я не видел, каким я стал. Однажды, поднявшись с койки, я увидел, что мои колени стали толще бедренных костей. Я превращался в скелет и был похож на заключенных концлагерей, которых впоследствии увидел на фотографиях.
Всю зиму, больной и слабый, я оставался в лагере. Работать я не мог и не работал. Говорили, что эта зима с температурой до минус 15 для Восточной Пруссии была еще не слишком суровой. В комнате у нас была печка, так что, по крайней мере, холод не добавлялся к голоду. В этой тесной комнате было еще и чувство товарищества. Не было случаев, чтобы кто-нибудь вел себя исподтишка. Правда, было одно исключение. Этим человеком оказался не кто иной, как бывший окружной судья и обер-лейтенант резерва. Однажды люди увидели, как он отпивал суп из котелка товарища, когда он нес его из столовой. Все видели, как его мучает совесть, и этот случай не обсуждался.
Удручающим образом подействовало на нас поведение другого человека, господина Раухфуса, бывшего полицейского чиновника из Потсдама. Он договорился с русским охранником обменять чудом сохранившиеся у него часы на еду, и в частности на банку американской тушенки. Тягостно было знать о существовании этих припасов, и, наверное, столь же тягостно было на душе у Раухфуса, когда он поедал их в одиночку! Однако чувство товарищества уже не распространялось на то, чтобы угостить других хотя бы кусочком на кончике ножа!