Утро начинается с завтрака на веранде. Свежий, но теплый воздух ласково веет и колышет занавеси, за большим столом почему-то всегда гости. Как они помещаются в доме, не знаю.
Завтрак самый простой — вкуснейшая манная каша с медом или вареньем в большой тарелке, а потом кофе с маленькими сдобными булочками — откуда они, я тоже не знаю. Известно, что есть какая-то женщина, помогающая в доме. К тому же гости привозят с собой вкусные вещи, а моя мама выдает Наталье Ивановне на лето специальные деньги для стола.
Целый день делай, что хочешь. Большею частью уходим в лес и на речку, мирную Клязьму, или играем до умопомрачения в волейбол.
Вечером молодежь, все старше лет на пять — семь, заводят патефон, танцуют, распевают песенки Утесова. Народ модный — в клетчатых гольфах (играют и в крокет — есть площадка), в заграничных пиджаках, в пестрых сарафанах. Я не участвую, мне всего 13 лет, я, можно сказать, со-участвую.
Как-то отправляемся путешествовать по Клязьме — две лодки, веселье, смех. Вместе с молодежью и почтенные гости, и сама Наталья Ивановна. Но, увы, налетает ветер, гроза невероятной силы, громы и молнии, как положено, и мы все вымокшие среди тьмы и синих сполохов ночного неба едва находим пристань и по грязи, по болоту едва живые добираемся наконец до дома.
Раз все в доме, надо согреться, вкусно поесть, попить, и не только крепкого чаю, но и шампанского (вот оно и пригодилось) — запиваем им пышущую жаром яичницу-глазунью. Гроза обернулась для нас, неудачных путешественников, настоящим праздником. Но, как известно, не все коту масленица, придет и Великий пост. Лето кончается. Сентябрь. Школа. А воспоминаниям нет конца.
Лето 1936 года важно двумя событиями, о которых я уже упоминала. Смертью дедушки, маминого отца, Петра Хрисанфовича Семенова (хорошо, что умер до ареста папы), — нашим семейным горем. И смертью Максима Горького, великого пролетарского писателя, чей роман «Мать» нас буквально заставляли читать в школе. Это уже горе общественное, государственное и, более того, партийное.
Но мы на даче и меня больше интересуют бабочки. Каждая пойманная — трепет и переживание. Не помню, с какой стороны станции мы живем в большом двухэтажном доме — мы наверху с большим балконом, хозяева — внизу. А в сарайчике коза. Моя сестренка пьет козье молоко, сидя на маленькой скамеечке, и я учу ее французским словам. Во дворе — страшный пес по имени Добериська. Правда, хорошее имя? Нас он любит, но для чужих — гроза.
Чтобы почувствовать природу, идем с маленькой сестренкой гулять подальше. Туда, где простираются колхозные гряды с картошкой и шампиньонами. Нам везет. Среди кустов картофеля обилие шампиньонов, и мы их собираем в корзину. А за картошкой небольшое озеро и несколько прудов с белыми и желтыми лилиями, с камышом и наядами. Так я толкую сестренке. А за прудами поле, чистое поле, как говорят, с пахучими травами, цветами, высоким небом, а в небе жаворонки кувыркаются в сини небесной и распевают, как им положено, «между небом и землей». А по полю порхают бабочки, да какие! Одна красота, один восторг! У меня немецкий определитель, баульчик, разрисованный пестрыми бабочками, сачок — я охотник за бабочками, а сестренка мне помогает. Только в поистине чистом поле встречаешь такую красоту. Жестокие мы, собиратели бабочек, и как же тогда нам их не было жалко? Я ловила их даже на березах при дороге — роскошных больших антиоп: черные с белыми кружевами — на белых стволах сразу и не заметишь. Никогда не ловить мне бабочек, никогда. Так решила я в конце лета, когда от моей добычи остались горстки серой пыли от изломанных крылышек. Нет, смерть, пусть даже и бабочки, страшна. Осенью мне исполнится четырнадцать лет, и я вспоминаю свои детские стихи о мотыльке:
А кончаются эти наивные строки так: