Выбрать главу

Сидит дядя Леня за шкафами с книгами, в шатком креслице, а то и просто на стуле — это его кабинет. На письменном столе, что характерно, ничего, кроме чернильницы простой, стаканчика для ручки и карандашей. И это не случайно — скрытность, выработанная тяжелыми временами: никаких рукописей на виду, никаких книг на виду — все спрятано в стол или шкафчик, на котором только трехтомный энциклопедический словарь и казенного типа лампа: да и над письменным столом лампочка висит сиротливая с какой-то приколотой картонкой — якобы абажурчик. И все шкафы под замком, и стекла в них занавешены изнутри, не дознавайся, что за книги. А на ночь по всем комнатам закрываются тяжелые ставни, запираются болтами, дверь парадная еще с давних времен обита изнутри железом, замок замысловатый, крюк, да еще цепочка тяжелая. Какой-то заколдованный дом. А войти куда как просто — через ворота (они будто бы на запоре, но это чепуха) и по шаткой ступенечке в шаткую жалкую дверь на крючке да и в галерею. Разве все предусмотришь? Есть еще путь — от грузин-соседей да и через наш забор в садик, прямо в кусты жасмина и сирени, и опять ход прямой (все на каких-то жалких крючочках) да и в галерею. Бывало, все эти пути перед сном переберешь — может быть, со двора да на чердак? А потом надоест, и заснешь на своем топчане. Хоть я и не принцесса на горошине, но всюду давит, лежишь ведь на каких-то одеялах вместо хотя бы матраса — ну и убожество. Утешаю себя — это ведь изгнание из бывшего, наверное незаслуженного, рая. Уж если у Альфонса Доде какие-то мифические албанские короли в изгнании натерпелись в Париже, то чего уж мне, дочери арестованного отца и птенцу разоренного гнезда, жаловаться? Заслужила то ли за свои грехи, то ли за родительские, а то и за предков.

Нет, лучше не задумываться, вставать надо рано, пора спать, а сон-то и не идет, все копошатся какие-то тени по углам, тетка храпит вовсю (она своего храпа не чувствовала и, между прочим, лишена была обоняния). Тихонько встану, зажгу лампу на столе под каким-то самодельным корявым якобы абажуром. Может, почитать? Но где-то скребется мышь — это уж совсем страшно, боюсь я мышей, а в доме, в конце галереи, — погреб с лесенкой в сырую затхлость, и на полках связки лука, и на полу горы старых киножурналов (наследие тети Китти, любительницы экранных красавцев) и нот (а это от кузенов Еланских). Когда-то, не все ли равно когда, хоть и сто лет тому назад, в общем до революции проклятой (и мой отец ее тоже делал), романсы пели, на гитаре и скрипке играли, рояль звучал… А теперь — раздолье мышиному царству. Нет, лучше с головой под одеяло, чтобы нигде никакой щелочки, а то тетка рассказывала, как ее однажды, о ужас, крыса ухватила за пятку.

Господи, что делает время! А может быть, и судьба. Была Елена Петровна дамой представительной, высокой: затянутый в корсет пышный бюст, модная прическа, мех небрежно наброшен на плечи, а рядом скромный, вроде чеховских героев-неудачников, Михаил Иванович Жданов, лицо смущенное — как же это так, очутился рядом с такой важной особой. Она и Овидия читает (у меня сохранилась книга издания Сабашниковых, в особом кожаном переплете с золотыми инициалами Е. Ж.), и в «Терских ведомостях» печатается. Вот в 1912 году в № 17 субботнем, января 21-го, под собственной фамилией фельетон (а по-нашему рассказ), который называется «Мираж» и кончается так (после сцены расставания его и ее): «На утро к высокой лестнице веранды подали широкое ландо. В светлом костюме, спокойный и красивый, не торопясь, сошел Виктор Сергеевич по ступенькам. Застоявшиеся лошади рванулись, и экипаж мягко покатил по проселку. Ларский ехал в город, взять для себя заграничный паспорт». Совсем как во всех историях разбитой любви. Она хочет учиться и устраивать в деревне школу, а он, бывший бедный студент, сирота, живший на копеечные уроки, ослеплен богатым наследством, не может ответить на первую любовь юной Маши из соседней усадьбы — он уже устал, не ему строить новую жизнь, и он уезжает за границу, манит его мираж будущего неведомого счастья. Ну, совершенно в духе времени — разочарование, упадок духовный, отказ от служения людям, одиночество. Сколько печаталось таких вот «фельетонов» (именно так обозначен сей рассказ в газете). А мне кажется, что сама Елена Жданова уже стала терять интерес к размеренной, деятельной жизни, которой был наполнен ее родной дом. Что-то ее не удовлетворяло. Может быть, надежды на семейное счастье разбились? Мама рассказывала, какая торжественная шла процессия в храме, что стоит на высоком холме, который подпирают мощные стены, увитые диким виноградом, и лестница каменная ведет высоко на самый верх, будто к небу. Вот по этой белокаменной лестнице и шествовала невеста в подвенечном наряде, а прелестные мальчики поддерживали ее длинный шлейф. И мне показалось, что вот эта вся красота под синим небом и южным солнцем, у подножия прекрасных гор, оказалась тоже миражом для бедной Елены Петровны. Почему она потом вдруг ударилась в опрощенство, своеобразное толстовство (мать, Васса Захаровна, умерла, в семье что-то сломалось), надела холщовый балахон, подпоясалась вервием, на ногах какие-то деревяшки — все прошлое забыто. А ведь сын больной есть и муж тишайший пока еще никуда не делся, наоборот, подарил японскую редкой красоты болонку. Но какие могут быть болонки, если на пороге семнадцатый год, и тут никакое опрощенство не поможет. Придется совсем по-новому строить жизнь. Легко мне было четырнадцатилетней девчонке судить свою тетку, по-своему очень добрую, но вместе с тем замкнутую, закрытую, озабоченную, даже суровую. Кто знает, какой крест ей пришлось нести?