Выбрать главу

Холодные, хотя и блестящие, образы обычных спутниц всякой молодости, которыми занималась муза Пушкина до 1819 года, теперь совсем пропадают, и место их заступают образы антологических его стихотворений, полные жизни и чувства. Нельзя не согласиться, что большая часть их навеяна чтением Андрея Шенье, но есть между обоими поэтами и существенная разница. Пушкин сокращает представления Шенье, когда берет его за образец, и дает своим переделкам меру и изящество, не всегда сохраняемые подлинником. Качества эти еще сильнее выступают в собственных его созданиях, и тогда к аттической грации очертаний присоединяется у него тонкий психологический анализ. Таковы стихотворения «Нереида», «Дорида», «Дориде» и проч., написанные в это время. Мы имеем полное право сказать, что красота формы, гармония внешних линий были первым навеянием классической Тавриды, первым ее подарком поэту-странствователю.

Переехав пролив, Пушкин очутился в Керчи. Известно его письмо, заключающее в себе беглое описание путешествия по Южному берегу Крыма. Оно помещено теперь в примечаниях к «Бахчисарайскому фонтану», но прежде напечатано было отдельно в «Северных цветах» на 1826 (год) под заглавием «Отрывок из письма А. С. Пушкина к Д*». Письмо было вызвано появлением в 1823 году новой книги[50], но начало его, по желанию самого Пушкина, не попало в печать. Прилагаем его здесь вместе с разбором самого документа, который может подать повод к любопытным соображениям.

««Путешествие по Тавриде» прочел я с чрезвычайным удовольствием. Я был на полуострове в тот же год и почти в то же время, как и И. М.[51]. Очень сожалею, что мы не встретились. Оставляю в стороне остроумные его изыскания; для доверки оных потребны обширные сведения самого автора. Но знаешь ли, что более всего поразило меня в этой книге? Различие наших впечатлений — посуди сам».

Затем Пушкин излагает довольно равнодушно впечатления, доставленные ему видом Митридатовой гробницы, где он сорвал цветок и потерял его без всякого сожаления на другой день; упоминает о развалинах Пантикапеи как о груде кирпичей со следами улиц и бывшего рва. Из Феодосии он ехал морем до Юрзуфа,[52] бедной татарской деревни. Картина ночного моря не дала ему спать до рассвета. На Чатыр-Даг, показываемый ему капитаном, он взглянул равнодушно; но когда, проснувшись под самым Юрзуфом, увидел берег с его зеленью, тополями, разноцветными его горами, огромным Аю-Дагом, — равнодушие поэта пропало, и несколько жарких строк письма оканчивают параграф, начатый совсем в другом тоне.

В Юрзуфе он объедался виноградом; ухаживал с любовью за кипарисом, который рос в двух шагах от его дома; прислушивался к шуму моря по целым часам, и все это, прибавляет он, с равнодушием и беспечностью неаполитанского lazzaroni.[53]

Но есть другое письмо Пушкина, которое излагает впечатления тогдашней жизни живее и, может быть, откровеннее.

«Корабль плыл, — говорит Пушкин, — перед горами, покрытыми тополями, лаврами и кипарисами; везде мелькали татарские селения; он остановился в виду Юрзуфа, где находилось семейство Р[аевских]. Там прожил я три недели. Счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства Р[аевского]. Я не видел в нем героя, славу русского войска; я в нем любил человека с ясным умом, с простой прекрасной душой, снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель екатерининского века, памятник 1812 года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества… Суди, был я счастлив? Свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства, которую я так люблю и которою никогда не наслаждался; счастливое полуденное небо, прелестный край, природа, удовлетворяющая воображение, горы, сады, море… Друг мой! Любимая моя мечта — увидеть опять полуденный берег и семейство Р[аевского]»[54].

Как превосходно отразилась в этом задушевном письме натура Пушкина, всегда жаждавшая привязанности и наслаждений дружбы! Но будем следить далее за напечатанным письмом. От Юрзуфа Пушкин начинает объезд Южного берега Крыма и передает его подробности в том же полуравнодушном-полудовольном духе. Переход по скалам Кикениса оставил в нем только забавное воспоминание о подъеме на гору, причем путешественники держались за хвосты татарских лошадей. Георгиевский монастырь с его крутой лестницей к морю произвел в нем, однако же, сильное впечатление, а баснословные развалины храма Дианы переродили его даже в слепого почитателя народных преданий. Они вызвали известные стихи:

вернуться

50

Путешествие по Тавриде в 1820 г., соч. Муравьева-Апостола. 1823 г., С.-Пб.

вернуться

51

Иван Матвеевич Муравьев.

вернуться

52

Старое название Гурзуфа. — Прим. ред.

вернуться

53

Нищего (ит.).

вернуться

54

Материалы наши для биографии Пушкина были уже окончательно составлены, когда мы получили это письмо Пушкина вполне. Из него оказывается, что оно писано было к Льву Сергеевичу Пушкину из Кишинева, от 24 сентября 1820 года. Так как вместе с тем оно содержит автобиографическое подтверждение всего сказанного нами о пребывании поэта на Кавказе и в Крыму, то и прилагаем его целиком:

«Милый брат, я виноват перед твоею дружбою. Постараюсь загладить вину мою длинным письмом и подробными рассказами. Начинаю с яиц Леды. Приехав в Екатеринославль, я соскучился, поехал покататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада. Сын его (ты знаешь нашу тесную связь и важные услуги, для меня вечно незабвенные), сын его предложил мне путешествие к кавказским водам; лекарь, который с ним ехал, обещал меня в дороге не уморить; Инзов благословил меня на счастливый путь; я лег в коляску больной, чрез неделю вылечился. Два месяца жил я на Кавказе; воды были мне очень нужны и чрезвычайно помогли, особенно серные горячие; впрочем, купался в теплых кислосерных, в железных и в кислых холодных. Все эти целебные ключи находятся не в далеком расстоянии друг от друга, в последних отраслях Кавказских гор. Жалею, мой друг, что ты со мною вместе не видал великолепную цепь этих гор, ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре кажутся странными облаками, разноцветными и неподвижными; жалею, что не всходил со мною на острый верх пятихолмного Бешту, Машука, Железной горы, Каменной и Змеиной. Кавказский край, знойная граница Азии, любопытен во всех отношениях. Дикие черкесы напуганы, древняя дерзость их исчезает; дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная страна, до сих пор не приносившая никакой пользы России, скоро сблизит нас с персианами безопасною торговлею. Видел я берега Кубани и сторожевые станицы; любовался нашими казаками. За нами тащилась заряженная пушка с зажженным фитилем. Хотя черкесы нынче довольно смирны, но нельзя на них положиться; в надежде большого выкупа они готовы напасть на известного русского генерала… Ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению. Когда-нибудь прочту тебе мои замечания об черноморских и донских казаках; теперь тебе не скажу об них ни слова. С полуострова Тамани, древнего Тмутараканского княжества открылись мне берега Крыма. Морем приехали мы в Керчь. Здесь увижу развалины Митридатова гроба, здесь увижу я следы Пантикапеи, думал я. На ближней горе, посреди кладбища, увидел я груду камней, утесов, грубо высеченных, заметил несколько ступеней, дела рук человеческих. Гроб ли это, древние ли основания башни — не знаю. За несколько верст остановились мы на Золотом холме. Ряды камней, ров, почти сравнившийся с землею, — вот все, что осталось от города Пантикапеи. Нет сомнения, что много драгоценного скрывается под землею, насыпанной веками. Какой-то француз приехал для разысканий, но ему недостает ни денег, ни сведений. Из Керчи приехали мы в Кефу, остановились у Вроневского, человека почетного по непорочной службе и по бедности. Он, подобно старику Виргилию, разводит сад на берегу моря, недалеко от города: виноград и миндаль составляют его доход. Он имеет большие сведения о Крыме, стране важной и запущенной. Отсюда отправились мы морем, мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф, где находилось семейство Раевского. Ночью на корабле написал я элегию, которую тебе присылаю; отошли ее к Гречу без подписи. Корабль плыл перед горами, покрытыми тополями, виноградом, лаврами и кипарисом; везде мелькали татарские селения; он остановился в виду Юрзуфа; там прожил я три недели, мой друг. Счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою, снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель екатерининского века, памятник 12 года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества. Старший сын его будет более нежели известен. Все его дочери — прелесть; старшая — женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, счастливое полуденное небо, прелестный край, природа, удовлетворяющая воображение, горы, сады, море! Друг мой, любимая моя надежда — увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского. Будешь ли ты со мной? Скоро ли соединимся? Теперь я один в пустынной для меня Молдавии. По крайней мере, пиши ко мне. Благодарю тебя за стихи, более благодарил бы за прозу. Ради бога, почитай поэзию доброй, умной старушкою, к которой можно иногда зайти, чтобы забыть на минуту сплетни, газеты и хлопоты жизни, повеселиться ее милым болтанием и сказками, но влюбиться в нее — безрассудно…

Прости, мой друг, обнимаю тебя. Уведомь меня об наших; все ли они еще в деревне. Мне деньги нужны, нужны! Прости. Обними же за меня К[юхельбекера] и Дельвига. Видишь ли ты иногда молодого Молчанова? Пиши же мне обо всей братии».

Элегия, написанная Пушкиным на корабле, есть, по всем вероятиям, стихотворение «Погасло дневное светило…», о котором уже упоминали.