Выбрать главу

Частые отлучки Пушкина из Кишинева еще освежали для него удовольствия полуазиатского и полуевропейского общества. В этих отлучках, а может быть, и в сношениях своих с пестрым и разнохарактерным населением его, Пушкин встретил то загадочное для нас лицо или те загадочные лица, к которым в разные эпохи своей жизни обращал песни, исполненные нежного воспоминания, ослабевшего потом, но сохранившего способность восставать при случае с новой и большей силой. Кто не знает этих чистых созданий его лиры — «Под небом голубым страны своей родной…» (1825), «О, если правда, что в ночи…» (1828), «Для берегов отчизны дальной…» (1830)?[57] Мы еще возвратимся к ним, а здесь заметим, что от пребывания его в Кишиневе осталось еще воспоминание в двух стихотворениях: «Гречанке» («Ты рождена воспламенять…») и «Иностранке» («На языке, тебе невнятном…»). О первой Пушкин сберег заметку в записках своих, где назвал ее «прелестной гречанкой». Иностранка, имя которой тоже не сохранилось у нас на Руси, замечательна еще особенной характеристической подробностью, касающеюся Пушкина. После двухлетнего знакомства она узнала, что Пушкин — поэт, только по стихотворению «На языке, тебе невнятном…», вписанному в ее альбом уже при расставании. «Что это значит?» — спросила она у Пушкина. «Покажите это за границей любому русскому, и он вам скажет!» — отвечал Пушкин.

Действительно, никто так не боялся, особенно в обществе, своего звания поэта, как Пушкин, о чем мы будем еще говорить подробнее. Он искал в нем успехов совсем другого рода. По меткому выражению одного из самых близких к нему людей, «предметы его увлечения могли меняться, но страсть оставалась при нем одна и та же». И он вносил страсть во все свои привязанности и почти во все сношения с людьми. Самый разговор его в спокойном состоянии духа ничем не отличался от разговора всякого образованного человека, но делался блестящим и неудержимым потоком, как только прикасался к какой-нибудь струне его сердца или к мысли, глубоко его занимавшей. Брат Пушкина утверждает, что беседа его в подобных случаях была замечательна почти не менее его поэзии. Особенно перед слушательницами любил он расточать всю гибкость своего ума, всё богатство своей природы. Он называл это, на обыкновенном насмешливом языке своем, «кокетничаньем с женщинами». Вот почему, несмотря на известную небрежность его костюма, на неправильные, хотя и энергические черты лица, Пушкин вселял так много привязанности в сердцах, оставлял так много неизгладимых воспоминаний в душе…

Но там, где дело шло о литературе, и в сношениях с литераторами не было человека строже и взыскательнее Пушкина. Он со вниманием прочитывал все, что писали об нем свои и иностранные журналы. Надо видеть из его переписки степень негодования, какое испытал он, когда известная его пьеса «Редеет облаков летучая гряда…» напечатана была в «Полярной звезде» 1824 года с тремя последними стихами, исключенными автором в рукописи своей. Он просто говорит, что его осрамили, и прибавляет: «Я давно уже не сержусь за опечатки, но в старину мне случалось забалтываться стихами и мне грустно, что со мною поступают, как с умершим, не уважая ни моей воли, ни бедной собственности». Несправедливо было и уверение, что он не сердится за опечатки. В 1825 году писал он в Петербург: «Надоела мне печать опечатками, критиками, защищениями etc. Однако поэмы мои скоро выйдут. И они мне надоели. Руслан — молокосос; Пленник — зелен, и пред поэзией кавказской природы поэма моя — голиковская проза»[58]. Еще сильнейший пример оскорбленного авторского чувства подал Пушкин, когда в той же «Полярной звезде» 1824 года в стихотворении «Нереида» вместо стиха

вернуться

57

Спешим сказать, что со всеми этими стихотворениями не имеет ничего общего одно стихотворение Пушкина, где тоже говорится о юге Европы, об Италии, и всем ее чудесам противопоставляется вдохновенный образ женщины, любующейся ими. Стихотворение это, начинающееся стихами «Кто знает край, где небо блещет…», написано в 1827 году, а сделалось известно только в 1838-м, уже после смерти автора. В рукописи оно носит двойной эпиграф, в следующем виде: сперва написано Пушкиным «Kennst du das Land…» «Vilh. Meist.» («Ты знаешь ли тот край…» «Вильгельм Мейстер» (нем.)), вслед за тем прибавлено «По клюкву, по клюкву, По ягоду, по клюкву…» Эпиграф, кажется, объясняется известным в свое время анекдотом: одна молодая русская путешественница после долгого пребывания за границей сказала, что по возвращении на родину весьма обрадовалась клюкве. Пушкин намеревался выразить в стихотворении каприз красавицы, но отделал только поэтическую часть пьесы, соответствующую эпиграфу из «В[ильгельма] Мейстера», и не приступил даже ко второй ее половине… Пародия, мы увидим, не была в его таланте и часто принимала у него серьезные, вдохновенные звуки, ей несвойственные.

вернуться

58

Продолжение этой выдержки из письма от 3 декабря 1825 г. тоже прилагаем здесь: «Кстати: кто писал о горцах в «Пчеле»? Какая поэзия! Я[кубович] ли герой моего воображения? Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним был на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметьева. В нем много, в самом деле, романтизма. Жаль, что я с ним не встретился в Кабарде — поэма моя была бы еще лучше. Важная вещь! Я написал трагедию и ею очень доволен, но страшно в свет выдать: робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма. Под романтизмом у нас разумеют Ламартина. Сколько я ни читал о романтизме — все не то». Последние слова Пушкина мы объясняем далее в наших материалах.