Выбрать главу

Оставляя в стороне мнения журналов, должно сказать, что самые друзья Пушкина, которым было знакомо свойство его останавливаться преимущественно на творческих идеях, находили содержание «Онегина» едва-едва достойным поэтического дарования. Подобно некоторым журналам, глава нового романа казалась им только ошибкой гениального человека, увлеченного чтением Байрона. Они видели в его произведении «чертовское», по их словам, дарование, способное сообщить увлекательность и предмету ничтожному в самом себе. Упорно держались они мнения, что «Онегин» ниже и «Кавказского пленника», и «Бахчисарайского фонтана», и готовы были, как сами утверждали, отстаивать свое мнение, хоть до светопреставления. С какой-то недоверчивостью смотрели они на шутку романа и на веселость, разлитую в нем, в которой не замечали ни малейшей примеси сатиры. Длинные письма разменены были по этому поводу; Пушкин защищался с жаром. «Мне пишут много об «Онегине», — сообщал он одному из своих друзей, — скажи им, что они не правы. Ужели хотят изгнать все легкое и веселое из области поэзии? Куда же денутся сатиры и комедии? Следственно, должно будет уничтожить и «Orlando furioso»,[85] и «Гудибраса», и «Вер-Вера», и «Рейнеке», и лучшую часть «Душеньки», и сказки Лафонтена, и басни Крылова, и проч. Это немного строго. Картина светской жизни также входит в область поэзии, но довольно…» Особенно затрудняло почитателей Пушкина отсутствие всякой торжественности в новом романе или вдохновения, как говорили они. В нем видели они одну победу искусства, и спор перешел к вопросу: что выше — вдохновение или искусство? Пушкин запутался в этом споре, как и следовало ожидать. Он приводил мнение Байрона в известном споре его с Боульсом (Bowles), что человек, мастерски описавший колоду карт, как художник, выше человека, посредственно описывающего деревья, хотя бы их была целая роща; но вскоре почувствовал неловкость примера[86]. По первому замечанию приятелей он отступил от своего мнения и добродушно признался, что он был увлечен в жару полемики. Пушкин, как видно, сам предпочитал вдохновение искусству: «Я было хотел покривить душой, — писал он, — да не удалось. И Bowles и Байрон в моем споре заврались. У меня есть на то очень дельное опровержение, переписывать скучно…». В другом отрывке письма, который прилагаем, Пушкин уже находится в полном обладании идеей собственного произведения. Если с одной стороны правда, что он в первой главе «Онегина» еще «не ясно различал» даль своего романа, то с другой не менее истинно, что он, по крайней мере, предчувствовал его развитие. Это оказывается из отрывка нашего:

вернуться

85

«Неистового Роланда» (ит.).

вернуться

86

Остроумная и довольно странная полемика Байрона с посредственным поэтом и лицеприятным биографом Попе, Боульсом происходила немного ранее пушкинского спора с приятелями, именно в 1821 году, но там дело шло о вопросе: что выше — изображения ли природы или изображения тленных, искусственных вещей? Байрон держался последнего мнения, и от этого произвольного разделения двух необходимых элементов каждого создания произошел спор, удивляющий теперь богатством ловких и блестящих парадоксов. Боульс говорит, например, что корабль заимствует всю свою поэзию от волн, ветра, солнца и проч., а сам по себе ничего не значит. Байрон, не терпевший поэзии лакистов, на сторону которых склонялся его противник, утверждал, что волны и ветры сами по себе, без поэзии искусственных предметов, еще не могут составить картины. Воду, говорил он, можно видеть и в луже, ветер слышать и в трещинах хлева, а солнцем любоваться и в медной посудине — от этого еще ни вода, ни ветер, ни солнце не сделаются предметами поэтическими. Спор этот можно назвать истинным предшественником того, о котором говорим теперь в биографии. Нет сомнения, что Байрон выдерживал его с удивительным мастерством, изворотливостью и остроумием. Между прочим он говорил, что много есть морей величественнее архипелага, скал выше, красивее Акрополиса и мыса Суниума, мест живописнее Аттики, но более поэтических предметов, благодаря памятникам искусства, возвышающим их достоинство, нет на свете. Он спрашивал потом: «Отымите Рим, оставьте только Тибр и семь холмов его и заставьте лакистов наших описывать красоту места, спрашиваю: что будет сильнее исполнено поэзии — картина ли их произведений или первый указатель предметов, первый indicateur d’objets, попавшийся вам под руку?» (смотри письмо Байрона к Мурраю из Равенны от 7 февраля 1821 г.). Переходя к возражению Боульса, который утверждал, что описать деревья достопочтеннее, чем употребить талант на изображение колоды карт, Байрон замечал, что тут есть смешение предметов, но что писатель, умевший сделать поэтический предмет из колоды карт, конечно, выше того, кто вяло описывает деревья, соблюдая, например, только верность и сходство с их внешними признаками. Пушкин обрадовался этой мысли Байрона как благодетельному союзнику в его собственном споре; однако ж она нашла сильный отпор в его приятелях: «Мнение Байрона, — писали они, — тобою приведенное, несправедливо. Поэт, описавший колоду карт лучше, нежели другой деревья, не всегда выше своего соперника. У каждого свой дар, своя муза. Майкова «Елисей» прекрасен, но был ли (бы) он таким у Державина — не думаю, несмотря на превосходство таланта его перед талантом Майкова, Державина «Мариамна» никуда не годится. Следует ли из того, что он ниже Озерова? Не согласен и на то, что «Онегин» выше «Бахчисарайского фонтана» и «Кавказского пленника», как творение искусства. Сделай милость, не оправдывай софизмов В[оейковых]: им только дозволительно ставить искусство выше вдохновения. Ты на себя клеплешь и выводишь бог знает что…»