Если вообще и любил Иоанн проповедовать слово Божие, да так, что не проходило такой недели, в течение которой он не сказал бы той или другой беседы, а иногда проповедовал и по два и по три раза в неделю, то при особых случаях еще более усиливалась его ревность и еще сильнее разгоралось вдохновение.
К первым годам его пресвитерского служения относится состоявшееся чествование памяти высокочтимого Антиохией архиепископа Мелетия. Он скончался в 381 году в Константинополе, и тогда же прах его был перевезен в Антиохию, но вследствие неблагоприятных обстоятельств лишь по истечении пяти лет антиохийцы получили возможность должным образом почтить память своего глубокочтимого святителя. И это торжественное чествование, по всей вероятности, состоялось под влиянием самого Иоанна, глубоко чтившего память Мелетия как архипастыря, который особенно много содействовал его духовному возрождению и укреплению. Чествование состоялось в первом году пресвитерского служения Иоанна, и по случаю этого торжества он произнес похвальное слово, в котором с неподдельным чувством благоговения к памяти почившего архипастыря изобразил его значение для церкви, а также любовь пасомых к своему благочестивому архипастырю. Почтение их к нему доходило до того, что в честь его давались имена детям и изображение его многими носилось на перстнях, делалось на печатях, на чашах и на стенах чертогов, так что великий святитель, и отойдя от мира сего, продолжал жить с своею паствою. Речь произвела на всех неизгладимое впечатление, и имя сладкогласного проповедника сделалось неразлучным с именем великого антиохийского святителя.
Но вскоре антиохийцы должны были еще более убедиться, какого великого пастыря имели они в лице Иоанна.
Прошло два года его пастырского служения в Антиохии. Приближался Великий Пост 388 года, и великий проповедник предвкушал богатую жатву на ниве народного покаяния. Но вдруг случилось событие, которое должно было направить его мысли на другой предмет. Население Антиохии издавна отличалось мятежностью, и народные страсти не раз вспыхивали с ужасною силою. То же случилось и теперь, и притом в необычайных размерах. Империя уже в течение почти десяти лет наслаждалась миром под мудрым управлением Феодосия, который, вступив на престол при самых трудных обстоятельствах, когда отовсюду угрожали варвары, своею храбростью сумел обеспечить государство извне и благоустроить его внутри. Как нежный отец он за четыре года пред тем возвел своего сына Аркадия в сан Августа, и так как приближалось пятилетие этого важного для его сына события, то он порешил отпраздновать его самым торжественным образом по всей империи, а в видах экономии присоединил к этому и торжество в честь десятилетия своего собственного царствования (хотя до исполнения его оставался еще год). Подобные празднества обыкновенно связывались с большими расходами, так как всем войскам раздавались щедрые подарки — по пяти золотых на человека. Чтобы не обременять государственной казны, Феодосий задумал обойтись сбором с больших богатых городов, которые за время его мирного царствования накопили огромные богатства. Но эти города менее всего оказались благодарными и вовсе не имели желания принять на себя расходы по общегосударственному торжеству. Первой восстала против императорского эдикта Александрия, а за ней последовала и Антиохия.
Когда императорский эдикт о налоге был прочитан в Антиохии, то местные сенаторы, забыв свое достоинство, повскакивали со своих мест и, выбежав на улицу, начали кричать, что новый налог разорит Антиохию и принудит ее жителей продавать свое имущество, своих жен и детей. Эти жалобы пали как искры на горючий материал. В Антиохии, как и во всех больших городах, была масса бездомных бродячих людей, которые готовы были воспользоваться всяким удобным случаем для мятежа, и они сейчас же пришли в движение, а за ними взволновалось и все население. Возбужденная толпа сначала направилась к дому епископа Флавиана, чтобы просить его походатайствовать об отмене налога; но так как его не оказалось дома, то все более возраставшая толпа начала производить буйства в городе, разрушила одну из самых богатых общественных бань и затем с яростными криками двинулась к дому губернатора, или претора. Правитель, захваченный неожиданно этим мятежом, счел за лучшее скрыться через потайные двери дома, и толпа ворвалась в самую преторию. Тут пред глазами ее открылось величественное зрелище: на самых видных местах безмолвно стояли статуи самого императора Феодосия, его супруги (уже покойной), императрицы Флациллы, сына их Аркадия и других членов императорского дома. Толпа почувствовала невольное благоговение пред этими безмолвными образами императорского величия, и более благоразумные стали увещевать народ разойтись. Но дело испорчено было несколькими шалунами мальчиками, которые, сами не сознавая всей тяжести своего преступления, стали бросать камнями в эти статуи, и, когда один из шалунов метко ударил в одну из статуй, обаяние толпы было разрушено и удар камня послужил сигналом к новому взрыву буйства толпы. «Долой тиранов!» — заревела толпа и при свирепых криках начала ломать и разбивать императорские статуи, которые затем с различными издевательствами влачились по улицам и в обезображенном виде были сброшены в реку Оронт.
Но лишь только совершилось это гнусное буйство, как сам народ опомнился и, осознав всю гнусность своего преступления, впал в страшное уныние, справедливо ожидая строгого наказания. Преступление было действительно великое. Император Феодосий мог все простить, даже нанесенное ему оскорбление, но — не оскорбления, нанесенного его любимой, оплакиваемой им жены Флациллы. Антиохийцы могли вполне ожидать страшного мщения со стороны оскорбленного императора. Он мог сжечь и разрушить Антиохию, а жителей ее казнить немилосердно иди продать в рабство. Одна мысль о совершившемся приводила всех в ужас и оцепенение. Но что теперь делать? Кто может защитить антиохийцев от заслуженного ими мщения? Никто, кроме Бога, и народ с плачем бросился в церкви, ломая руки и в отчаянии колотя себя в грудь. Если когда, то именно теперь ему нужно было слово утешения, и все жаждали его услышать из уст златоустого Иоанна.
Доблестный пастырь не остался равнодушен к бедственному положению своей паствы, но совершившееся преступление было так велико, что пред ним сомкнулись и его золотые уста. Пораженный невыразимым горем, он безмолвствовал в течение недели, как бы желая дать народной душе глубже почувствовать все безумие и греховность совершенного им буйства. Наконец, уже в субботу или воскресенье сыропустной недели он с глубокой печалью на челе явился к народу и не преминул обратиться к нему с словами пастырского утешения и назидания, и теперь более, чем когда-нибудь, народ чувствовал всю сладость вдохновенных речей своего любимого сладкословесного проповедника.
«Что сказать мне или о чем говорить? — начал он среди вздохов и плача собравшихся. — Время слез теперь, а не речи; рыданий, а не слов; молитвы, а не проповеди. Содеянное так велико, рана столь неисцелима, язва так глубока, что она выше всякого врачевства и требует высшей помощи. Дайте мне оплакать настоящее бедствие. Семь дней молчал я, как друзья Иова; дайте мне теперь открыть уста и оплакать это общее бедствие. Кто пожелал зла нам, возлюбленные? Кто позавидовал нам? Откуда такая перемена? Ничего не было славнее нашего города; теперь ничего не стало жальче его. Народ, столь тихий и кроткий, всегда покорный делам правителей, теперь вдруг рассвирепел, так что произвел такие буйства, о которых и говорить непристойно. Плачу и рыдаю теперь — не от важности угрожающего наказания, а о крайнем безумстве сделанного. От плача прерывается голос мой, едва могу открывать свои уста, двигать языком и произносить слова…»