Редкостная прозрачность и чистота нравственной атмосферы, свойственная прозе Грина, не от неведения темных сторон бытия. Напротив: оттого, что автор смотрит на них с высоты, достигнутой бесстрашной мыслью. Как всякая высота, она холодна, и у читателя может возникнуть легкое головокружение, как от разреженного воздуха гор.
Но это не все. Автор больше чем верит в могущество добрых начал жизни — он его знает. В книгах Грина эта сила столь же осязаемо реальна, сколь недоступна рациональному истолкованию. Это не значит, что добрый герой в его произведении не может погибнуть, а того, кто по праву свободного волеизъявления предпочел зло, обязательно ждет житейское поражение. Но первый и на пределе отчаяния сохраняет богатство личности, второму же уготована медленная смерть души. Процессы ее злокачественного гниения или усыхания автор наблюдает у Энниока в «Жизни Гнора», у старого пропойцы Франка и молодого щеголя Ван-Конета из «Дороги никуда» — у самых разных персонажей. И надобно заметить, что в этих наблюдениях нет злорадного торжества. Скорее сосредоточенность врача, видящего, что пациент безнадежен, но его «случай» небезынтересен для науки. И печаль мыслителя, не забывающего, что каждая душа единственна — и изначально драгоценна. К тому же ведь он не зря признавался: «В книгах — моя биография», «я и Гарвей, и Гез». Значит, из двух героев-антагонистов не один добрый близок художнику. Злой тоже — часть его души, которую нельзя отторгнуть без боли.
Сам определяя свой путь, герой Грина, как правило, готов и ответить за этот выбор перед любым судом, земным или небесным, или встретить ожидающую за гробом пустоту, если это все-таки пустота. «Помолитесь за меня тому, кто может простить», — вот большее, что способен сказать такой гордец, на краю гибели вспомнив о Боге. Так говорит Гаккер из рассказа «Создание Аспера» — человек, и свою жизнь, и смерть посвятивший творчеству особого рода, похожему на соперничество с создателем всего сущего.
Еще жестче высказывается Бангок в «Дьяволе Оранжевых вод», причем и этот диалог происходит между персонажами перед лицом смертельной опасности:
«— Верите вы в Бога? — неожиданно спросил он.
— Да, Бога я признаю.
— Я — нет, — сказал русский. — Но мне, понимаете — мне нужно, чтобы был кто-нибудь выше, разумнее, сильнее и добрее меня. Я готов молиться… кому? Не знаю. /…/ Нам будет, может быть, легче и веселее… Давайте молиться…
— Оставьте, — перебил я. — Вы, неверующий, — молитесь, можете разбить себе лоб. А я, верующий, не стану. Надо уважать Бога. Нельзя лезть к нему с видом побитой собаки лишь тогда, когда вас приперло к стене. Это смахивает на племянника, вспоминающего о богатом дяде только потому, что племянничек подмахнул фальшивый вексель. Ему так же, наверное, неприятно видеть свое создание отупевшим от страха»…
На роль так называемого учителя жизни суровый бродяга Бангок не годится и не претендует. И все же доля шутки в его желчном замечании не так уж велика. А сегодня, когда утратившие марксистско-ленинские идеалы валом повалили в церковь, особенно заметно, сколько там толпится суетливых «племянничков». Пусть им будет ниспослана милость, если верно, что на небесах ее запасы неистощимы. Но мне, как и автору рассказа, сдается, что многогрешный Бангок все-таки праведнее.
Что же касается его угрюмо-сочувственной попытки войти в положение божественного зрителя человеческой комедии, она вполне в духе гриновского миросозерцания. Там, где жизнь — род искусства, рискованной и прекрасной игры человека с мировыми силами, естественно вообразить присутствие подобного зрителя. И все же это не более чем художественная гипотеза. Остановиться на ней, приняв за абсолютную истину, невозможно для писателя, превратившего приключенческую прозу в повествование о загадочных одиссеях человеческого духа. В этих одиссеях Грин видит и то, что несводимо ни к року, ни к игре, не подвластно ни воле, ни удаче. Итак, настало время поговорить о любви.
«ИМЯ СВЕТУ»
Будьте внимательны. Суть явления непостижима: ставим Х.
Начнем с конца. С характерной для Грина счастливой развязки любовных коллизий. Хоть у него бывает и по-другому, первое, что приходит на ум, — корабль под алыми парусами, увозящий Ассоль и Грэя от злой, скучной Каперны. Куда? Неважно. Где бы ни пришлось, они, верно, будут жить счастливо и умрут в один день. Как Нок и Гелли и рассказе «Сто верст по реке». Как Гоан и Дэзи из «Позорного столба». Большинству гриновских влюбленных под стать эта полусказочная формула. Не зря она повторяется в двух рассказах.
Безоблачная радость. Нежная гармония душ. На первый взгляд это напоминает финалы добрых старых романов. Приключенья позади. Любовь одолела препятствия, разделявшие его и ее. Эпилог дает читателю краем глаза взглянуть на картину семейного уюта. Голос автора за сценой с традиционным лукавством сообщает: уже появились милые малютки. По большей части их двое, трое, случается, что и четверо…
А вот этого у Грина не бывает. (Только Режи из «Кораблей в Лиссе» ждет ребенка — видимо, потому, что Битт-Бою суждено умереть, а писателю жаль оставлять свою героиню совсем одну.) Столько в его книгах счастливых пар, а о малютках ни слова. Похоже, все эти браки бездетны. Да и где видано, чтобы старики, после долгих лет любви и согласия нажившие внуков и правнуков, умирали в один день? Как ни тяжка утрата, вдова или вдовец чувствует себя по преимуществу бабушкой или дедушкой, их внимание поглощено домашними заботами. А здесь…
«Они умерли, умерли давно, — печально бормочет словоохотливый домовой из одноименного рассказа. — Сначала простудилась она. Он шел за ее гробом, полуседой; потом он исчез; передавали, что он заперся в комнате с жаровней. Но что до этого?… Зубы болят, и я не могу понять…»
Больной унылый домовой не может покинуть жилье, опустевшее тридцать лет назад. Прежде чем уйти, ему надо разрешить загадку любви и смерти тех, кто здесь жил раньше. А он не в силах — он, маленькое домашнее божество, всевидящее и всезнающее, мерзнет среди полуразрушенных стен под дырявым потолком, вспоминая последних хозяев. Было в этих двоих нечто такое, чего не понять и домовому, за свой сказочно долгий век повидавшему без счета всяческих супружеских пар.
История Анни и Филиппа недаром озадачила мохнатого хранителя семейного очага, привыкшего наблюдать за хозяйственными хлопотами смертных и проказами детишек, подрастающих, чтобы, обзаведясь семейством и продолжив род, в свой час освободить место новому поколению. Герои Грина вырываются из этого круга, за пределы которого их увлекает чувство, не знающее меры.
Любовь? Они неохотно произносят это слово. Тому есть причины. Скажем, в «Алых парусах» или «Словоохотливом домовом» любовь до такой степени совершенна, а в «Колонии Ланфиер» она такая пытка, что нельзя не догадаться: речь о чем-то большем, нежели то, что обычно называют любовью мужчины и женщины. То же с другими чувствами — тоской по родине в «Возвращении», скукой в «Зурбаганском стрелке», завистью в «Джесси и Моргиане».
Стихийная сила и вместе изощренность этих переживаний создают ощущение близости небес или преисподней, характерное для атмосферы гриновского мира. Но злоба, перехлестнув за грань обыденности, ведет к преступлению: Моргиана решается отравить сестру, Энниок — погубить друга, капитан Гез в «Бегущей по волнам» — высадить Гарвея с корабля в шлюпку среди океана и т. п. Таким образом, низкие страсти, обуревающие персонажей, становятся важным двигателем авантюрного действия.