Один из выдающихся поэтов той поры, говоря о другом, тоже большом поэте, восклицал в болезненном экстазе, что любуется этим богатырем, беспощадно ломающим детские хребты идей, еще хотящих жить. Жуткие слова. Но, заметьте, и гениальные. Велимир Хлебников (это был он), в отличие от многих современников, чувствует, что идеи гуманности, христианской культуры гибнут не от дряхлости, а именно как дети, не успевшие окрепнуть, чтобы противостоять революционному насилию. Теперь мы называем его злом, зная, как все обернулось. Но внеклассовые категории добра и зла считались тогда отмененными. Сметенными очистительной бурей, народной стихией, которой эти люди жаждали отдаться всем сердцем. И презирали тех, кто не способен поступить так, а значит, обречен бесславно сгинуть вместе со старым миром.
В ответ на это волей-неволей приучались мыслить классово даже те, кому подобное умонастроение было и чуждо, и противно. Такие, как профессор Преображенский из булгаковского «Собачьего сердца». Он ведь принужден отдать себе отчет, что «не любит пролетариата». Стало быть, эпохе все-таки удалось навязать ему, сильному человеку и старому интеллигенту, классовое миросозерцание. А вот Грин устоял. Говорят, он разочаровался в революционной борьбе. По-моему, случилось нечто более важное. Он угадал, к чему движется век. И воспринял свое открытие с презрительной твердостью. Кто-кто, а он умел смотреть в глаза судьбе. В последний раз он доказал это в тридцать втором, когда, ощутив близость конца, послал в организацию пролетарских писателей из далекого Старого Крыма телеграмму: «Грин умер вышлите двести похороны».
А может, и не было этого. История Грина обросла вымыслами, как днище много плававшего корабля ракушками. Этот факт — из числа непроверенных. Но если телеграмма была, не подозревайте здесь мрачного позерства. Это было совсем другое: забота. Он сделал последнее, что мог, для жены, Нины Николаевны. Покидая ее без своей любви и поддержки в мире, насчет которого умирающий не имел иллюзий, он заставляет пролетарских писателей напоследок раскошелиться. Хоть малость облегчить положение той, что была с ним рядом последние годы и стала прообразом самых обаятельных его героинь.
В биографических статьях и очерках о Грине имя Нины Николаевны всплывало редко. Куда чаще вспоминали его первую жену Веру Павловну Абрамову, впоследствии Калицкую. Между тем этот брак, мирно распавшийся еще в 1913 году из-за непреодолимой внутренней чуждости супругов, в жизни писателя значил куда меньше, чем союз с Ниной Николаевной.
Откройте «Алые паруса», самую отрадную из гриновских вещей. Ликующее звучание феерии критика приписывала… сказать стыдно — влиянию Великой октябрьской социалистической революции. Это якобы она вдохнула в автора оптимизм. Что ж, некоторые надежды на социалистические преобразования писатель поначалу действительно возлагал. Так, он создал в девятнадцатом году сочинение в стихах «Фабрика Дрозда и Жаворонка», где скучно описал красивую, как реклама современного производственного дизайна, фабрику будущего.
Неудача была предрешена: автор взялся не за свое дело. Его интерес к хрустально-металлической, пышно озелененной фабрике был поверхностен, лишен мысли и страсти. Трудно поверить, что «Алые паруса» написаны тем же пером, из-под которого вышла эта плоская поделка. Но таковы законы искусства. Муза не является по команде. Она лучше художника знает, когда посетить его, а когда не стоит. Революции не привелось вдохновить Грина на что-нибудь более значительное.
Это сделала любовь. Сила, которая в мире гриновской прозы всегда значила больше, чем самые грозные катаклизмы. «Нине Николаевне Грин подносит и посвящает автор», — вот слова, которые издателям, верно, не раз хотелось убрать с титульного листа «Алых парусов». Потому что адресат и вдохновительница феерии была для властей очень неудобной персоной. Даже после смерти ей не позволили покоиться рядом с Грином. Потрясающую историю о том, кто и как нарушил этот кощунственный запрет, вы узнаете, если прочтете статью Ю. Первовой «Ночью на старокрымском кладбище» («Родина», 1990, № 8).
«Они жили долго и умерли в один день», — такой финал нравился Грину в историях о счастливой встрече двоих. Судьба распорядилась иначе. Нину Николаевну ждали без малого четыре десятилетия вдовства. И одно из этих десятилетий она провела в сталинских застенках.
Попробуйте представить: Ассоль в лагере. Постаревшая. Пережившая Грэя. И все же прежняя. Она хранила его портрет, Помнила его «настоящим» — таким, каким был с нею и в своих книгах — наперекор иным мемуаристам, рисующим его мрачным неотесанным пьяницей. Кто знает мужа лучше, чем жена? Жена Грина говорила о нем так, что даже те из лагерников, кто относился к нему холодно, бывало, превращались в почитателей его творчества.
Это не сентиментальная зэковская байка: так было. Я знаю об этом от Елены Алексеевны Ильзен-Грин (совпадение фамилий случайно), хорошего поэта, тонкого ценителя литературы, умного, веселого и правдивого человека, тоже прошедшего лагерь. Кстати, она, наделенная редкостной памятью и даром рассказчицы, часто пересказывала товарищам по несчастью прочитанные книги. Среди тех, что пользовались особенным успехом, была гриновская «Жизнь Гнора» — насыщенная событиями, жгучая повесть любви и предательства, соперничества и мести. Страшноватая. Но с хорошим концом. Люди, когда им совсем худо, ценят это.
ТАМ И ЗДЕСЬ
Здесь страшно, темно… Скоро будет еще темнее.
Там — Арвентур.
Сплетник, выдумавший, будто Грин похитил сундук мертвеца с рукописями вместо пиастров и произошло это злодеяние близ Зурбагана и Сан-Риоля, по-видимому, смыслил в географии не больше Митрофанушки. Таких городов нет ни на одной карте. Нет там и Гель-Гью, на праздничных улицах которого совершаются таинственные события романа «Бегущая по волнам», нет ни Гертона и Покета, где живет и гибнет Давенант из «Дороги никуда», ни Лисса, где Грэй ходит по лавкам, выбирая шелк для алых парусов, а лоцман Битт-Бой, по прозвищу Приносящий счастье, навек прощается с сушей, уходя с свое последнее плавание («Корабли в Лиссе»).
Между тем мир, в котором действуют герои его романов и новелл, был для автора реален, как собственная квартира (впрочем, подобной собственности Грин как раз и не имел: постоянная крыша над головой у него появилась лишь в конце жизни). Знавшие писателя утверждали, что в его представлении это была не просто выдуманная местность, «которую можно как угодно описывать», не зыбкий мираж — она существовала «в определенном, неизменном виде». Э. Арнольди, литератор-современник, вспоминает, что однажды по его просьбе Грин рассказал, как пройти из Зурбагана в одно из окрестных селений, также упоминавшихся в гриновских книгах.
Он говорил, — вспоминает Арнольди, — «спокойно, не спеша, как объясняют хорошо знакомую дорогу другому, собирающемуся по ней пойти. Он упоминал о поворотах, подъемах, распутьях, указывал на ориентирующие предметы вроде группы деревьев, бросающиеся в глаза строения и т. п. Дойдя до какого-то пункта, он сказал, что дальше надо идти до конца прямой дорогой».
Впрочем, не забудем: Грин при всей своей суровой замкнутости был изрядным мистификатором. Поэтому заинтригованный слушатель пожелал проверить, была ли то импровизация или распутья, строения, холмы придуманного края впрямь отпечатаны в сознании своего творца с ясностью и постоянством реальных картин. Он постарался запомнить зурбаганскую дорогу, а спустя какое-то время попросил Грина рассказать о ней еще раз. И он узнал ее — дорога, несомненно, была та самая.
Фантастические страны существуют в литературе испокон веку. Достаточно вспомнить «некоторые царства», подземные, подводные, заоблачные края мифов и фольклорных сказок, диковинные местности, где странствовали рыцари Круглого Стола, путешествовал свифтовский Гулливер, обитали герои Рабле. Даже в советской детской литературе можно уловить отголоски этой древней традиции, только у нас она обычно переосмыслялась или подчеркнуто иронически, как в «Швамбрании» Л. Кассиля, или уж очень сентиментально, как у М. Шагинян в «Повести о двух сестрах и волшебном стране Мерце», хотя обе книжки не бесталанны.