Выбрать главу

Дело в том, что каноны соцреализма осуждали «бегство от действительности» — тоталитарная идеология крайне враждебно воспринимала даже такое, на первый взгляд безобидное, проявление внутренней свободы. Если иной автор и позволял своему герою подобную склонность, требовалось, чтобы в финале она была преодолена, как наивное ребячество, или разоблачена, как вредное индивидуалистическое заблуждение.

Между тем в европейской литературе двадцатое столетие отмечено появлением новых таинственных стран, выдуманных Д. Р. Толкиеном, К. С. Льюисом, У. Ле Гуин. Есть и немало других, но то были создания иного плана, по преимуществу либо сатирические, либо научно-фантастические и потому далекие от предмета нашего разговора. Прославленные сказочники-философы, Толкиен, Льюис и Ле Гуин в эпоху торжества злых сил поведали о борениях беззащитного, но непримиренного человеческого духа, найдя для этого до странности адекватную форму волшебно-приключенческого повествования с элементами символизма и абсурдизма, вместе с тем близкую и волшебной сказке, и рыцарскому эпосу.

В нашей стране, по понятным причинам, их узнали поздно. Зато европейских читателей середины века они поразили сразу. И не столько оригинальным переосмыслением традиции (хотя это было), сколько хватающей за сердце непохожестью на что-либо читанное ранее и правдой выраженной там драмы современного сознания.

Знали ли они, что в России у них был удивительный предшественник? Бог весть. Рожденный всего на двенадцать лет раньше, чем появился на свет автор «Властелина колец», Грин умер, когда оксфордский профессор Толкиен лишь приступал к созданию знаменитой трилогии. Но когда Толкиен рассуждает о том, зачем нужна человеку Волшебная Страна, и усматривает в сказке, помимо многого другого, выражение «самого древнего и глубокого желания человека — осуществить Великое Бегство от реальности, а значит, от Смерти», почти все это мог бы сказать о своем творчестве Грин.

Почти, но не все. Одна из причин отличия, как мне кажется, в том, что Толкиен видит мир глазами верующего, Грин же, по-моему, был скорее агностиком. Вопрос об его отношениях к религии сложен. Многое, о чем пойдет речь, будет близко затрагивать его, но пытаться однозначно разрешить такой вопрос здесь было бы ненужной дерзостью.

В частной жизни Александр Степанович, не являясь образцовым прихожанином, отнюдь не был и безбожником. Перед смертью он исповедался и причастился, даром что не простил по христианскому обычаю большевиков, а очень по-гриновски ответил священнику, что они ему «безразличны». Его хоронили по церковному обряду, из-за чего многие из тех, кто оплакивал эту утрату, не посмели присоединиться к процессии — по тем временам само присутствие на такой церемонии уже вызывало недовольство властей.

Но то, что в житейских обстоятельствах может выглядеть простым и очевидным, в творчестве обретает иные черты. И мир, созданный художником Грином, мудрено уложить в рамки православного канона. (Впрочем, подозреваю, что Александр Мень не увидел бы здесь непреодолимых трудностей, на то он и был не обычным служителем церкви, а крупным религиозным мыслителем двадцатого столетия). Грин же был сыном своего века — времени величайшего всемирного, а не только отечественного кризиса христианской культуры. Не его вина, если «страшный» город, кошмар его юности, одинаково давил громадами тюрьмы и собора. Видно, тот собор походил на тюрьму больше, чем это пристало дому Бога, который «есть Любовь».

Читая Грина, чувствуешь, что обещания бытия за гробом были темны его сердцу, будущее со своим научно-техническим прогрессом не рождало поэтического вдохновения, настоящее… настоящее было то самое, о котором его современник Саша Черный, известный сатирический поэт и глубокий, по-моему, недооцененный лирик, в одном из горчайших стихотворений, прося у Бога небытия, сказал:

И вот тогда, молю беззвучно,Дай мне исчезнуть в черном мгле:В раю мне будет очень скучно,А ад я видел на земле.

Итак, в раю скука, на земле — ад. Но в душе человека такого склада, каким был Грин, живет неутолимая потребность в ином мире, в другой, высшей реальности. Никакой агностицизм не властен вытравить эту потребность. Если на Бога надежды мало, художник сам не плошает. Он творит то, чего нет нигде, но без чего ему жизнь не в жизнь: свою высшую реальность…

«Свою Гринландию», — подскажете вы, если вам уже случалось читать что-нибудь о Грине. Не повторяйте этого слова, неуклюжего изобретения критиков. Автор никогда бы его не произнес. И даже не из скромности, а потому, что у него тонкий слух и вкус поэта и сверх того мироощущение символиста, придающего особенный, как любили говорить тогда, в начале двадцатого века, мистический смысл звучанию слова. «Гринландия» — это же плоско. Да вдобавок еще и холодно. А ведь гриновский материк — жаркая страна, край вечного лета.

Писатель, придумавший для своих городов и персонажей столько звучных, своеобразных имен, в сущности, так и не нашел названия этой стране. Наверное, именно потому, что для него оно значило бы слишком много. В одном из рассказов («Путь») она зовется «страной, лежащей за горами», хотя ее видение является славному юноше Эли Стару посреди заурядной городском улицы. В другом («Наследство Пик-Мика») герой одержим словом, невесть откуда взявшимся, но взорвавшим его сознание. «Арвентур! — твердит он, не понимая, что с ним творится. — Какой далекой, полной радостью веяло от него! (слова. — И.В.). Чужие страны развертывались перед глазами. Смуглые, смеющиеся люди про-ходили в моем воображении, указывая на горизонт холмов.

— Арвентур, — говорили они. — Там Арвентур».

Если нам потребуется имя для гриновской страны, будем называть ее так. Пусть это лишь диковинное слово, что однажды померещилось некоему Пик-Мику, в глаза не видавшему никакого Арвентура, но другого имени Грин нам не оставил. Зато оставил саму страну, не просто удачную выдумку сочинителя, но «свою вторую, настоящую родину, — ибо, как пробует объяснить герой одного из рассказов, — у человека их две, но не у всякого; те же, у кого две, знают, что вторую нужно завоевать, тогда как первая сама требует защиты и подчинения».

Придумывая, Грин постепенно завоевывал его, этот рай, в котором не скучно. Он создавал прекрасный и яростный мир (похищаю слова Андрея Платонова, уж очень подходят, хотя сказаны о другом), сверкающий всеми красками тропиков, полный тайн, драм и приключений, где непостижимым образом осуществляются и неистовые фантазии юности, и тонкие, сложные запросы зрелого ума.

При желании можно проследить, как этот мир открывался автору. Сначала привиделся малый клочок суши, затерянный среди волн, — остров Рено из одноименного рассказа. Потом стали появляться города — Зурбаган, Сан-Риоль, Лисс. Они еще порой могли показаться не такими уж дальними, достижимыми. В «Охоте на Марбруна» повествователь запросто добирается до Зурбагана поездом, не успев отрешиться от московских воспоминаний. В «Дьяволе Оранжевых вод» персонажи, один из которых русский политэмигрант Иван Баранов, попадают в окрестности Сан-Риоля с парохода, шедшего из Австралии в Китай. Но Сан-Риоль, Зурбаган в этих рассказах — пока лишь живописные южные города с названиями, смутно обещающими что-то чудесное.

Потом, особенно в романах, образ гриновского мира будет усложняться и уточняться, да так, как не бывало еще ни в одном из «некоторых», как правило, довольно условных царств. Ведь это царство создавал человек, не только повидавший разные края, но и сменивший десятки занятий от актера до карточного игрока, от матроса до банщика, от бродяги до писателя. Все это, не принеся житейских благ, обогатило Грина опытом, уникальное разнообразие которого придает конкретность его фантазиям.