Тутанхамон, вступивший на престол после Ахенатона, ставший на сторону жреческой партии, защищавший прежнюю веру, умер молодым человеком лет восемнадцати, Мережковский же изобразил его почему-то уже пожилым человеком.
«Тутанхамон на Крите» — последняя удача Мережковского в области исторического романа.
Он всегда умел как-то особенно хорошо ощущать средиземноморскую атмосферу, верно схватил в ней характерную черту — устремленность к движению, к полету, в отличие от египетской тяжести и монументальности, картины критской жизни у него прелестны. Зато «Мессия», действие которого происходит в Египте, — полная неудача.
Сам фараон Ахенатон и все другие египтяне (кроме критянки Джо) ему совершенно не удались, евреи вышли схематичными, и все они, рассуждая в духе героев «Петра и Алексея», похожи скорее на русских бояр и раскольников, чем на исторических египтян и евреев, если верно, что евреи были уже в то время «так давно» в Египте.
«Мессия» был последним историческим романом Мережковского. После него Мережковский открыл новый этап своего творчества книгой «Тайна Трех».
Для того, чтобы определить жанр таких книг, как «Тайна Запада. Атлантида — Европа», «Иисус Неизвестный», «Павел и Августин», «Франциск Ассизский», «Жанна д’Арк», «Данте» и еще не опубликованная «Св. Тереза Малая» (закончив которую, Мережковский скоропостижно скончался), — не существует еще точного технического термина.
Лучшей характеристикой каждой книги является ее основная идея: «духовный и моральный кризис как причина гибели древней Атлантиды, урок для нас». «Почему во время пришествия Христа не наступило преображение мира?», «Люди, которые были предтечами третьего Завета Царства Духа» — и так далее. Книги эти до сих пор еще не получили должной оценки и беспристрастного разбора их — это дело будущего.
Говоря о новой книге Д. С. Мережковского «Иисус Неизвестный», только еще начатой печатаньем (перед нами том 1, обнимающий I и II части), я не претендую высказаться ни достаточно полно, ни достаточно по существу. Слишком много вопросов затронуто в этой книге, уже теперь можно сказать, одной из значительнейших работ Д. С. Мережковского.
Поневоле огрубляя, чтоб сказать это в нескольких словах, основные положения книги следующие: 1) наше знание о Евангелии есть не знание, а лишь какая-то роковая инерция нечувствия; 2) наше приближение к Христу, сколько бы мы ни вкладывали в представление о Нем добрых чувств, в сущности — полное о Нем неведение. Только преодолев в себе двухтысячелетнюю инерцию, только прийдя в движенье для нахождения Христа Неизвестного и Неизвестного Евангелия, мы сможем прийти к церкви будущего века.
Современное христианское соборное усилие должно быть направлено не к тому, чтобы хранить Образ Христа канонический, но к тому, чтоб почувствовать и понять подлинный Его образ.
Не ересь ли эти положенья? Закономерно ли для христианина подобное дерзанье, совместимо ли со смиреньем и верой?
Д. С. Мережковский отвечает на это так: «рост человеческого духа остановился в IV веке, когда движущая сила Духа — Евангелие — заключена была в неподвижный канон. Свято хранил Канон Евангелия от разрушительных движений мира; но если дело Евангелия — спасенье мира, то оно совершается за неподвижной чертой Канона, там, где начинается движение Евангелия к миру и мира к Евангелию… Тело Евангелия расковать от брони Канона, Лик Господень от церковных риз так нечеловечески трудно и страшно, если только помнить, Чье это Тело и Чей это Лик, что одной человеческой силой того сделать нельзя; но это уже делается самим Евангелием, вечно в Нем дышащим Духом Свободы».
Разрыв христианства с жизнью (мнимого христианства с мнимой жизнью), что бы нам ни возражали, в представлении подавляющего большинства современников — совершившийся факт. «Слепо читают люди Евангелие, — говорит Д. С. Мережковский, — потому что привычно. В лучшем случае думают: галилейская идиллия, второй неудавшийся рай, божественно прекрасные мечты земли о небе: но если исполнить ее, то все полетит к черту». — «Страшно думать так?» — спрашивает Мережковский и отвечает: «нет, привычно». Результат этой слепой привычки: христианский мир в тупике. Давно сказано: христианство имеет целью устроенье загробной жизни; здесь — оно ставит невыполнимые для огромного большинства нравственные требования, насилует ум, заставляя принимать невместимые для него положенья.
Толстой не мог принять Мистерию и назвал ученье Церкви обманом веры, подменой, разлучившей людей со Христом. Розанов с невероятной остротой переживал отпаденье Сына от Отца. Но самое страшное — современное, без волненья, с горечью произносимое: «Евангелие — прекрасная, но неисполнимая мечта».
Снять эту тяжесть с человечества, по мнению Д. С. Мережковского, может только Неизвестное Евангелие. Тупик, к которому привело нас безучастное следование традиционному представлению о Евангелии — бездна кажущаяся, обман чувства, несовершенство человеческого восприятия, благодаря которому благовестие о жизни, о преображении и освящении земли превратилось в отвержение жизни.
Образ Христа, воскресшего во плоти, остался неувиденным вполне, может быть, от неспособности глаз человеческих прямо смотреть на солнце. Что-то от «ученики ночью выкрали тело Его» слышится, когда повторяют губы наши: «Царствие Мое не от мира сего».
Эллинское абстрактно-холодное умственное течение в раннем христианстве как бы анестезировало конкретное, горячее теченье сердца — начало иудейское, о Мессии. Иудейское знанье о Мессии, преобразователе жизни, осталось неуслышанным эллинами.
Почувствовать по-настоящему, понять, насколько неведом нам Иисус Неизвестный — это главное. Осознать — значит сорвать с глаз повязку благополучия, открыть сердце навстречу Ему. «Чтобы увидеть Его, надо услышать Его», как услышал Паскаль: «в смертной муке Моей Я думал о тебе, капли крови Моей Я пролил за тебя». И как услышал Павел: «Он возлюбил меня и предал Себя за меня» (Гал. 2:20). «Вот самое неизвестное в Нем, Неизвестном: личное отношение Иисуса Человека к человеку, личности, прежде чем мое к Нему, Его ко мне отношение».
«Христианство — странно», — сказал Паскаль. «Странно, необычайно, удивительно», — говорит Д. С. Мережковский. «Первый шаг к нему — удивление, и чем дальше в него — тем удивительней».
Ученье Христа, Личность Его и действия порой столь смущающе странны для человеческого ума, столь несоизмеримы с нашим ограниченным сознаньем, что с первых же дней Христовой проповеди ученики Его порой бывали принуждены как бы бежать от Него подлинного, спасаться в людское о Нем и о словах Его представление.
Даже внешний облик Христа оказался для видевших Его невыразимым, свидетельства их как бы составлены лишь из отдельных проблесков озаренья, средь человеческой потребности сделать Нечеловеческое — человеческим.
«Корни обоих преданий о красоте и безобразии Лика Господня, — говорит Д. С. Мережковский, — уходят, кажется, в очень темное, но исторически подлинное воспоминание. Самое особенное, на другие человеческие лица не похожее, личное в лице Иисуса не есть ли именно то, что оно по ту сторону всех человеческих мер красоты и безобразия, несоизмеримо с нашей трехмерной эстетикой. Если так, то понятно, что видевшие Его уже не помнят, какое из двух пророчеств исполнилось в Нем: „Лик Его обезображен паче всех человеков“ или „Ты прекраснее всех сынов человеческих“.
Из этой невозможности вместить Его явилась воля к „докетизму“. Докетами, „каженниками“ называли в древнем христианстве тех, кто не хотел принять Его во плоти: „Видимое тело Иисуса — только тень, призрак“, — учил Маркион в конце II века. „Лама сабахтани“, возгласил Господь на кресте только для того, чтобы обмануть и победить сатану», — скажет Афанасий Великий, столп православия. «В пище Господь не нуждался», по Клименту Александрийскому: призрак не ест, не пьет. «Жажду» на кресте — значит: жажду спасти род человеческий, скажет Лудольф Саксонский, написавший в XV веке одну из первых «Жизней Иисуса». «Иисус — только распятый призрак», — скажут и нынешние докеты-мифологи. Так, от Маркиона через Афанасия Великого и Златоуста до наших дней все христианство пронизано докетизмом.