Изучая русскую историю, Мережковский написал две трагедии: «Петра и Алексея» и «Павла I». Кажется, что он их не столько создал, сколько открыл в документах. В них мало выдумки, кроме выдумки идеологической. Но, после пушкинского «Бориса» они в своей сдержанной силе — лучшие, вероятно, исторические трагедии на русском языке.
Другие его публицистические писания облечены в форму редкую и несвойственную русской литературе, в форму, для которой даже не имеется соответственного русского слова, а именно «эссея». Мережковский лучший, после Розанова, русский эссеист.
«Эссеи» Мережковского по большей части построены на антитезах. Эти антитезы иллюстрируются цитатами, которыми он оперирует с необыкновенным мастерством. Иногда, правда, тезис и антитезис преображаются, «снимаются» в синтезе только словесном. Эта дало повод недружелюбному критику назвать Мережковского «Наполеоном цитат». «Эссеи» его написаны языком точным и чистым, никогда не безразличным, а насыщенным чувством и страстью. Но в блестящей отполированности его фразы есть блеск стали или мрамора, что и дает иногда обманчивое впечатление холода. Иногда фраза его полна гневной и режущей иронии. Но чего у него действительно нет, это игры оттенков чувства и мысли, того юмора, который отличает английских эссеистов, создателей этого жанра.
В быстрой последовательности, одна за другой появлялись во второй половине десятых годов эти книги религиозно-философской публицистики: «Не мир, но меч», «Больная Россия», «Достоевский — пророк русской революции», «Грядущий Хам». В них Мережковский уже не реакционер, каким он был в «Толстом и Достоевском», где он вслед за Достоевским утверждал положительное религиозное значение русского самодержавия. Он становится революционером, но пытается обосновать революцию на религии, если не на православии, то на будущей религии, «третьего Завета». Вместе с тем растет его антидемократизм или, вернее, — антимассовые и антимещанские настроения, близкие к тем, которые впоследствии развивал испанский мыслитель Гомез де ла Серна. Его книга «Грядущий Хам» навлекла на Мережковского особенно много упреков и вражды. Правда, нападающей стороной часто являлся он сам, резко критикуя тогдашних кумиров русской интеллигенции — Горького, Леонида Андреева и даже — и тут наиболее несправедливо — Чехова.
В нашу задачу не входит оценка содержания публицистики Мережковского. Мы хотели бы только и на ней показать те черты его личности, которые помешали ему, несмотря на свои дарования, стать вровень с великими писателями русской литературы.
В том предисловии к Собранию его сочинений, из которого мы уже цитировали утверждение Мережковского о единстве его книги, он говорит также и о другой, присущей им по его мнению, черте, — их органичности. Указывая на противоречия в своих книгах, Мережковский говорит: «Если бы я был проповедник — я поспешил бы устранить или спрятать их. Если бы я был философ, я постарался бы довести свою мысль до окончательной ясности, чтобы единое в многообразии светило, как луч в кристаллах. Но я только описываю свои последовательные внутренние переживания. Как ни соблазнительно совершенство кристаллов, следует предпочесть неправильный противоречивый рост растения. Я ничего не хотел строить, я хотел расти и растить».
Поразительно, как проницательный критик чужих произведений бессилен увидеть объективно самого себя. Увы, среди массы нападок, которым подвергался Мережковский, упреки в искусственности его схем, в абстрактности его построений больше всего приближались к истине. Только приближались, потому что обычно они смешивались с укорами несправедливыми, в холодном бессердечии и головном характере его писаний…
Именно в ответ на эти упреки, Мережковский и утверждал, что предпочитает неправильный рост растений правильности кристаллов. Между тем в его сочинениях бросается в глаза именно эта симметрическая правильность кристаллов, только без их холода.
Мы не помним, было ли уже сделано критиками Мережковского это сравнение. Но несомненно — таким он им представлялся. В одной из андерсеновских сказок мальчику Каю попадает в глаз осколок заколдованного злым Троллем зеркала. От этого он все в мире начинает видеть искаженным, сердце его леденеет, и он занимается тем, что из ледяных кубиков складывает слово «Вечность».
И Мережковский всю свою жизнь тоже складывал из каких-то прекрасных кристаллов слово «Вечность». Но, в противоположность андерсеновскому Каю, у него в груди было не ледяное, а горячее, страстное и пристрастное сердце. На мир и людей он смотрел не с равнодушием, а с любовью и ненавистью, с волнением и надеждой. Но так случилось, что он был устроен, создан иначе, чем другие люди. Трагедия его была в том, что он был внутри себя, для себя иным, чем представлялся другим. То, что другим казалось игрой в ледяные кубики, было для него самым важным делом его жизни, то, что казалось холодными умствованиями, было для него подвигом духа, то, что казалось симметрией кристаллов, он переживал как органический рост.
В этом своеобразии его духовного склада, в этой особенности его личности лежала разгадка его литературной судьбы. Он страстно жаждал добра и правды и вызывал к себе ненависть и вражду. Он поражал глубиной своих прозрений, но иногда казался слепым и смешным, как человек наталкивающийся на близкие предметы. Среди людей живущих мгновенным и временным, сегодняшним днем и интересами минуты, он жил вечным, глубокими умозрениями и абстракциями. И в то же время он не был отвлеченным философом, а хотел вмешиваться в самую гущу жизни. Это порою было смешно. Как если бы человек искал дорогу не по указаниям прохожих, не по надписям и названиям улиц, а по компасу и звездам. Мережковский был именно таким человеком. Поэтому общее его направление поражает правильностью, порой он может казаться человеком, обладающим необыкновенным прозрением, но часто он блуждает и ошибается больше, чем другие люди.
Кратко, хотя бы в двух словах, мы хотим напомнить о его литературной деятельности в эмиграции. Самое замечательное было им уже написано в России, было уже позади. Но он продолжал много и неустанно работать. Он вернулся к интересам, вероятно, внушенным ему его другом и учителем юности Розановым, — к Древнему Востоку. В результате этого изучения Мережковский написал два новых романа из времен Крита и Эгейской культуры, а также Египта Тутанхамона. Но, как есть отдаления, недоступные самым сильным телескопам, так есть эпохи истории по отдаленности уже недоступные взору художника. Романы не удались. Другие книги, внушенные тем же изучением («Атлантида», «Тайна Трех»), были интереснее. Эти книги написаны не связным изложением, как он писал прежде, а отрывками, афоризмами, и это не облегчало, а скорее затрудняло их чтение и, может быть, объяснялось некоторым ослаблением оформляющей силы. Но в них много глубокого и значительного. Еще более оригинальна его большая работа о «Иисусе Неизвестном», дающая в свете того же изучения, действительно новый, неизвестный образ Христа. Затем последовали еще книги, посвященные ряду святых и религиозных мыслителей. Не все они на его прежнем уровне, но во всех них живет по-прежнему его ищущий, благородный дух. Порой кажется, что в них стареющий писатель, как бы прощаясь с ними перед смертью, обошел, посетил духовно всех тех, кого любил, кому поклонялся в течение своей долгой жизни: от Франциска Ассизского до… Наполеона, тоже бывшего одним из его «кумиров», которого он изображает, к удивлению читателя, почти святым.
Пишущий эти строки унес с собой два образа умершего писателя, каким он видел его незадолго до французской катастрофы. Вот он идет по узкой улице Пасси с женой. Он весь согбен возрастом, который гнет человека к земле, как бы ни был высок его дух, как бы ни были устремлены вверх его взоры. Маленький, сухонький старик, идущий медленной стариковской походкой. Уже близка весна, но на нем тяжелая старомодная шуба, выцветшая и сохранившаяся от лучших времен. Он и жена кажутся хрупкими, словно фарфоровыми на этой улице, среди спешащих прохожих. Они должны перейти через улицу и робко остановились перед потоком автомобилей и велосипедистов. Зинаида Николаевна прижимает к себе руку мужа, словно успокаивает его. Как они слабы и заброшены в этом людском потоке, эти два стареющих писателя.