Выбрать главу

Меня очень удивляет, что человек с таким эстетическим чутьем, как г-н Мережковский, соблазнился исключительно радикальными идеями, которые как материал для творчества так мало соответствуют характеру его литературного дарования. Если дозволительно — а я думаю, что дозволительно — сравнивать литературные дарования с вокальными талантами, я бы сказал, что у г-на Мережковского tenore di grazia.[225] Поэтому хорошо могут ему удаваться только лирические роли. Меж тем его всегда тянет к драматическим партиям. И, чувствуя, что они ему не вполне даются, он прибегает к разного рода искусственным приемам — чтоб усилить впечатление: к форсировке голоса, к вставочным высоким нотам, к бесконечным повторениям. Разумеется, это ни к чему не ведет. Читатель вскоре привыкает к громким звукам и однообразным высоким нотам; а повторения не только не убеждают, но еще раздражают. Впервые высказанная мысль почти всегда привлекает наше внимание, но стоит ее прослушать 3–4 раза (а г-н Мережковский по десяти и больше раз повторяет одно и то же) — и вот она уже примелькалась и потеряла все свое обаяние. И отчего, собственно, г-ну Мережковскому героические партии кажутся почетнее лирических? Ведь вот, например, такой замечательный писатель, как Монтень, никогда не драматизирует, а пишет чудесно! Или, в наше время, Метерлинк, всегда поющий mezza-voce.[226] Я думаю, что оба они ничего не теряют даже по сравнении с Достоевским, Толстым или Ницше. У г-на Мережковского, желающего непременно быть не самим собою, несоответствие характера его дарования с характером взятой им на себя задачи сказывается часто очень невыгодным для него образом. В самых драматических местах, он, уступая никогда не замолкающей в человеке потребности держаться естественно, вдруг каким-нибудь небольшим замечанием, иногда даже одним словом, портит цельность впечатления. Так иногда итальянский певец, исполняющий партию в опере Вагнера, вставив крохотный форшлаг, изогнутое sostenuto[227] или столь любезное лирическим тенорам fermato[228] на высокой ноте — нарушает стильность музыки и вызывает в слушателе досадное чувство. Приведу один-другой пример из книги г-на Мережковского. Повторяя слова Христа: «Думаете ли вы, что я пришел принести мир на землю? Не мир пришел я принести, но меч, ибо я пришел разделить», он прибавляет от себя: «Конечно, это меч для высшего мира, это разделение для высшего соединения».[229] Или вот отрывок из «Войны и мира» с пояснениями: «„Мари, ты знаешь Еванг… — но он вдруг замолчал. — Мы не можем понимать друг друга“. Какое страшное молчание! Сколько в нем жестокости. Была ли вообще на земле большая жестокость, большее проклятье жизни? И в этом-то проклятьи, которое ведь в конце концов есть, быть может, лишь обратная сторона цинического, животного себялюбия — „все это ужасно просто, гадко; — все вы живете и думаете о живом, а я“, — заключается, по мнению Л. Толстого, вся „благая весть“ Евангелия. Полно, не злая ли весть?»[230] Или еще: «Нет, — пишет г-н Мережковский, — кого другого, а нас этими „воскресениями“ не обманешь и не заманишь — слишком мы им знаем цену: „мертвечиной от них припахивает“. Бог с ними, мы их врагу не пожелаем».[231] Можно было бы привести и больше примеров, но, вероятно, и этих достаточно для пояснения сказанного. Форшлаг «конечно» в первой фразе, длинное fermato — во второй, и неожиданная бравурность в третьей — таких вещей следует всеми силами избегать. Разумеется, на своем месте форшлаг не мешает, a fermato и бравурный тон — могут быть красивыми. Но там, где нужно быть простым и кратким — а после цитат из Евангелия, после упоминания о Евангелии обязательно говорить просто и кратко — все риторические украшения строжайше возбраняются. От логики мы освобождаемся, но поэтика, видно, еще на долгое время останется в силе.

III

От общих замечаний перейдем к идеям г-на Мережковского. Он считает, что только тот человек заслуживает внимания и уважения, который сознательно и прямолинейно стремится создать религию. В этом коренится и его уважение к Наполеону: «Да, — пишет он, — в эгоизме Наполеона, безумном или животном, с точки зрения нравственности „позитивной“, не желающей быть и не смеющей не быть „христианской“, скрывается, с иной точки зрения, нечто высшее, потустороннее, первозданное, премирное, религиозное: „Я создавал религии“. — Как будто не себя он любит в себе, а ему самому еще неоткрывшееся, неведомое».[232] Правда, г-н Мережковский недолго верит Наполеону и со свойственным ему чарующим непостоянством, через 35 страниц, приводя вновь слова Наполеона: «я создавал религию», уже не придает им большого значения. «Ну, конечно, — говорит он, — никакой религии Наполеон не создавал, а, если и создавал, то не создал и не мог создать».[233] Тут и форшлаг «ну, конечно» годится, тут и трель и даже самое продолжительное фермато было бы кстати. А уместнее всего была бы ссылка на 41 страницу, где утверждается противное. Таким образом, как я уже заметил, г-н Мережковский достиг бы высшей цели, какая только возможна в настоящее время в литературе — провозглашения свободы человеческого суждения от всего, навязанного извне.

Вторым великим качеством Наполеона г-н Мережковский считает его убеждение, что власть его, хотя она и добыта им силой, собственно, все-таки дана ему Богом. И он, с восторгом, десятки раз повторяет сказанную Наполеоном фразу: «Dio mi la dona, guai a chi la tocca».[234]

Но если пошло на убеждения, то я позволю себе высказать убеждения прямо противоположные. Я считаю, что никто из людей не вправе создавать религию и что тут нечего создавать. Ибо одно из двух: либо Бог есть — и тогда религия дана нам Библией; либо Бога нет — тогда нам с Мережковским лучше всего замолчать. Что же касается Наполеонов, то в обоих случаях их деятельность — только возвышенное комедианство и кривлянье, которое с таким неподражаемым искусством изображено в «Войне и мире» гр. Толстым — одним из тех русских людей, который — что бы про него ни говорили — все-таки больше всех других сделал для разрушения престижа господствующих ныне научно-позитивных идей. А к этому и только к этому и сводится в настоящее время истинное дело тех, кто хочет оберечь религию от всепобеждающей обыденности. Обыденность тем и страшна, что она умеет все эксплуатировать в свою пользу и не раз уже обесценивала высшие религиозные истины, заставляя их служить своим целям. И далее, на мой взгляд, утверждения вроде тех, которые скрываются в итальянской фразе Наполеона, не только не свидетельствуют об особой близости человека к Богу и о серьезных религиозных исканиях, но наоборот, указывают на совершенный религиозный индифферентизм. Ибо вообразить себе, что первенство на земле, хотя добытое и собственными силами, а не по праву рождения, есть признак первенства также и перед Богом — значит забыть величайшее слово Евангелия о том, что первые здесь будут последними там… Когда Толстой писал о Наполеоне, он исходил из этой великой мысли (о которой, к слову сказать, г-н Мережковский ни разу в своей книге не вспомнил) — и опровергать его цитатами из Тэна не приходится. Чтоб окончательно противопоставить свое убеждение убеждениям г-на Мережковского, я скажу: страницы «Войны и мира», посвященные Наполеону — суть слава и гордость русской литературы.

вернуться

225

Лирический тенор (ит.).

вернуться

226

Вполголоса (ит.).

вернуться

227

Сдержанно (ит.).

вернуться

228

Увеличение длительности ноты (ит.).

вернуться

229

Религ. Л. Толстого и Достоевского. С. 65.

вернуться

230

Там же. С. 185.

вернуться

231

Там же. С. 156.

вернуться

232

Там же. С. 41.

вернуться

233

Там же. С. 77.

вернуться

234

Бог мне ее (корону) дает, и горе тому, кто ее тронет (ит.).