Переезжая из отеля на квартиру, когда вещи уже были уложены, я спустилась к Мережковским и попросила у Зинаиды Николаевны какую-нибудь книгу на одну ночь. У них всегда была масса дряни из французских полицейских романов, которые они прилежно читали по вечерам.
— Зина, — сказал Мережковский, — дай ей что-нибудь из завалящих, и пусть она завтра же утром вернет.
Я отвечала Зинаиде Николаевне:
— Нет, «она» выберет что-нибудь получше и вернет, когда будет время. Торопиться «она» и не подумает.
Он сердито отвернулся.
3. Гиппиус очень любезно поискала книгу поинтереснее.
Как-то еще во время пребывания нашего в отеле нашла я у себя под дверью письмо. В нем предлагалось мне и Мережковским перебраться в свободную зону, где нас ждала виза и даровой проезд в Америку. Просили сейчас же дать знать Мережковским. Я пошла к ним.
В ответ на предложение Мережковский страшно рассердился.
— Пусть она им ответит, чтоб они не смели лезть ко мне. И сама пусть не едет.
— Почему же «она» будет так грубо отвечать людям, которые как-то о нас заботятся и любезны с нами? — спросила я.
— Ничуть они не любезны и не заботятся. Им нужны наши имена. Вот и все. Я предпочитаю ехать в Испанию. У них там есть одна святая, о которой почти не писали. Я о ней напишу книгу, и мне дадут визу. А «она» пусть сидит здесь.
— Опять о святых? — сказала я. — Вас, Дмитрий Сергеевич, как настоящего беса, все тянет юлить около святых.
Но странно, несмотря на его ненависть к «ней» (ненависть заслуженную, потому что меня всегда толкало поддразнивать его), они почему-то проектировали устроиться на квартире вместе со мной. Этот план вызвал большой и веселый интерес в русской колонии. Всем было любопытно, что-то получится из этого сожительства.
В этот период они проявляли острое отвращение к немцам. Когда мы вместе выходили на улицу, Зинаида Николаевна оглядывалась кругом — не видно ли где немца, и если видно, сейчас же захлопывала калитку и выжидала, чтоб немец прошел. Она даже очень недурно рисовала на них карикатуры.
Жизнь вели Мережковские очень размеренную. Все утро он работал, после завтрака — отдых, потом непременно прогулка.
— Прогулка свет, непрогулка тьма, — говорил он.
У него была совсем искривленная спина, и мне казалось, что ему даже трудно стоять, не опираясь или не прислоняясь к стене. Поэтому он всегда тяжело наваливался на руку Зинаиды Николаевны, которая твердо вела его. Она так привыкла чувствовать эту тяжесть на своей правой руке, что, когда мы выходили вместе с нею вдвоем, она всегда просила, чтобы я брала ее под руку и сильнее опиралась.
Мало-помалу к ним стали проникать немцы, приходили молодые, из студентов, на поклон к писателю, которого знали по переводам. Они благоговейно просили автографа. Мережковский с ними в беседу не вступал, только изредка кричал по-русски: «Скажите им, чтоб несли папиросы», или «Скажите, что нет яиц». Гиппиус иногда разговаривала, но говорила все неприятные вещи.
— Вы все как машины. Вами командуют начальники, а вы слушаетесь.
— Да ведь мы же солдаты. У нас дисциплина. Мы же не можем иначе.
— Все равно вы машины.
Я подшучивала:
— А вам, наверное, хочется, чтоб у них был Совет солдатских депутатов с лозунгом «Бей офицерье!».
— Все равно они машины.
Ее сбить не так-то было легко.
Вели себя немцы в Биаррице не очень корректно. С теми, кто к ним подлизывался, были чрезвычайно любезны и предупредительны. Остальных просто не замечали. Мы все были для них как бы прозрачными. Сквозь нас видели дом, толпу, пейзаж. Очень странное чувство — быть таким прозрачным существом.
Был среди немцев какой-то высокочиновный господин. Носил военную форму, но в довоенной жизни был, кажется, просто банкиром. Какую именно роль играл он как представитель оккупантов, я сейчас не помню, но, судя по заискивающим вокруг него фигурам, роль, вероятно, была важная. Достаточно было зайти ему в кафе, как тотчас срывались с мест и кидались ему навстречу биаррицкие аристократки — «дюшесс де», «контесс де», были даже с двойным «де». Лица восторженно-влюбленные, прямо до слез на глазах. Между прочим, этот чиновный немец, человек пожилой, был отменно некрасив. Созданный по плану гоголевского Собакевича, над которым природа долго не мудрствовала, а тяпнула топором, и ладно, кавалер этот был точно вырезан, вернее, вырублен из крепкого дерева, да еще вдобавок неаккуратно — одна ноздря пошире, другая поуже, один глаз круглый, другой подлиннее. Да он, по-видимому, не особенно о своей внешности и задумывался. Но не в меру восторженное поклонение биаррицких дам начало понемногу явно волновать его. Старая графиня Г., устраивавшая юбилей Мережковского, говорила, что прямо потрясена необычайной внешностью этого немца.
— Вы похожи на рыцаря с портрета Дюрера, — восклицала она.
И бедного немца так развратили, что он стал ломаться и кокетничать. Его как-то видели на городской площади. Он играл с собачкой, предлагал ей кусок сахару. Он улыбался, нагибался, отдергивал руку, дразнил собачку. Это был жест избалованного, капризного балетного танцора, в которого влюблен антрепренер.
К немцу зимой приехала жена. Она уже слышала, что мужем очень увлечена известная в высшем свете французская графиня.
— Она, кажется, уже не молода? — спросила она.
— О да, — отвечал немец. — Ей, пожалуй, больше шестидесяти.
— Да, вы правы, — сказал присутствовавший при разговоре француз. — Ей больше шестидесяти. Ей ровно восемьдесят семь.
Немец даже испугался. Заморгал глазами и попросил, чтобы ему эту цифру перевели по-немецки. Ему перевели. Он долго качал головой и наконец сказал:
— Такие явления возможны только во Франции.
Графиня действительно могла хоть кого сбить с толку. Она сверкала своими черными глазами, грозила пальчиком, темпераментно притопывала ножкой. Ножка, с загнутыми по-старушечьи вверх пальцами и плоской ступней, была похожа на кочергу, но орудовала ею графиня с самыми молодыми приемами. Она чувствовала себя молодой и очаровательной. Когда кто-то при ней восхитился красотой молодой дамы из ее окружения, она страшно расстроилась. Ее компаньонка чуть не плакала:
— Она всю ночь будила меня и кричала: «Разве можно при мне, при мне находить ее красивой?»
Я спросила 3. Гиппиус:
— Как вы думаете — не ведьма ли она?
— Ну, конечно, ведьма.
— А как вы думаете — вылетает ночью в трубу?
— Ну, разумеется, вылетает.
— На помеле?
— А то как же.
Среди прочих удивительных персонажей металась по Биаррицу занятная фигура. Бельгийка. Она имела какое-то отношение к Красному Кресту. Так, по крайней мере, она говорила, и на могучей груди ее, обтянутой закапанной серой шерстью, торчал какой-то значок. Дама эта лихо пила и писала старой графине любовно-просительные письма. Просила о материальной поддержке и начинала обращением: «Votre Beaute!»
Графиня в материальной поддержке не отказывала, но говорила друзьям: «Я, право, боюсь оставаться с ней наедине. Она смотрит на меня такими страстными глазами».
Вот эта замечательная графиня и взяла под свою высокую руку Дмитрия Сергеевича. Зинаидой Николаевной она не интересовалась. Терпела ее только как жену писателя. Дам она вообще не любила. Дама всегда соперница, благовоспитанные люди с дамами любезны, а графиня желала царить безраздельно. Она познакомила Мережковских с немцем «работы Дюрера», устраивала общие завтраки, развернула необычайные перспективы лекций, докладов, поездок. Тут как раз подоспел разрыв немцев с большевиками, и Мережковский смело утвердил свой лозунг — «хоть с чертом, да против большевиков». Роль черта отводилась немцам.
Перспективы были блестящие, но денег все-таки не было.
Помню, я зашла как-то в кафе. За столиком у окна сидели Мережковские. Они меня не видели и продолжали разговор. Зинаида Николаевна слышала очень плохо, и голос Мережковского гудел на всю комнату:
— Они закрыли нам электричество. Володя бегает по городу, ищет свечек. Найти невозможно. Придется сидеть впотьмах.
Он очень волновался. Ложечка дрожала в его руке, звенела об чашку. На бледных щеках выступили красные пятна. И я знала, что свечек в Биаррице не найти.
Их всегда раздражала и даже удивляла, вызывая искреннее негодование, необходимость платить по счету. Зинаида Николаевна с возмущением рассказывала, как пришел человек, у которого брали напрокат постельное белье.