Выбрать главу

Грузиться мы начали на другой день утром, людей погрузили хорошо и легко. Оленьих важенок с собой мы не взяли, они были крайне истощены, и брать их с собой не имело смысла. Проводник Федя взялся добежать до ближнего тунгусского стойбища и передать важенок на отгул для поправки.

К началу погрузки Федя уже вернулся и потребовал, чтобы его красавца оленя тоже погрузили на пароход. А без этого оленя он на пароход не сядет. Капитан был тронут такой просьбой — и дружбой человека и животного: он приказал для оленя спустить сходни прямо на берег. Федя обнял оленя за шею, и тот доверчиво последовал за ним на палубу парохода. Но когда пароход убрал сходни и капитан дал свисток к отходу, олень так испугался, что хотел прыгнуть за борт. И только Федя каким-то способом, известным только ему и оленю, успокоил животное. И хотя олень стоял смирно, но еще долго дрожал всем телом.

Пароход шел по реке хорошо, не встретив порогов и мелей. Лоцман попался отличный, и плавание наше по дикой реке прошло благополучно, а когда мы из Маи вошли в реку Алдан — приток Лены, то и совсем стало спокойно. Отряд наш отдохнул, люди подкормились, окрепли, повеселели, и мы благополучно прибыли в Якутск. В Якутске я и Холкин немедленно явились к якутскому военкому доложить о своем прибытии и сделать подробное донесение о нашем походе и выполнении задания партизанского штаба. Военком оказался молодым человеком, подобранным, смелым, как и полагается военному человеку. Он принял наше донесение очень доброжелательно, с большим вниманием и выразил благодарность за прекрасно выполненное боевое задание. И просил передать эту благодарность всему отряду. Он просил узнать у личного состава отряда — желают ли они влиться в ряды Красной Армии или пожелают отправиться на фронт против белополяков, где сейчас шли упорные бои.

Мы вечером сообщили об этом предложении партизанам, и, к нашему удивлению, почти все заявили о своем желании отправиться на Польский фронт. В том числе и Холкин. А Федю с его оленем военком обещал отправить в его родное стойбище. Человека два или три остались в Якутске в составе Красной Армии.

Назавтра мы доложили об этом военкому и попросили принять от нас все наши боеприпасы и оружие. А он нам сообщил, что из Керби уже запрашивали — прибыл ли в Якутск партизанский отряд, вышедший из Керби в начале мая, так как связь с отрядом в пути была невозможна. Военком сообщил, что ревком уже ответил, что отряд благополучно прибыл в Якутск, полностью выполнив задание. А назавтра ко мне пришел посыльный из ревкома и вручил приказ немедленно явиться в ревком для доклада.

Я сделал доклад председателю якутского ревкома, фамилия его была Амосов. Он доклад одобрил и тотчас поручил мне новое задание, назначив меня членом редколлегии якутской газеты «Ленинский коммунар» (так как я в Керби редактировал крошечную газетку «Красный клич»).

Попрощавшись со всеми друзьями, я отправился в редакцию «Ленинского коммунара» — она помещалась в хорошем деревянном доме. Редакция была во втором этаже, а в первом — типография, оборудованная довольно хорошо. Я поднялся по деревянной лестнице на второй этаж.

В редакционной комнате я увидел большие кипы газетной бумаги, заготовленной для издания «Ленинского коммунара», а на этих кипах спящего человека, укрытого с головой листами газетной бумаги. Мой приход разбудил его, он скинул с себя старые газеты и поднялся на ноги.

Я сказал ему, что ревком назначил меня членом редколлегии и я пришел познакомиться с предстоящей работой. Он тоже представился, как уже старый член редколлегии, и назвал свою фамилию — Бек, а по имени Виктор. Он был среднего роста и, должно быть, хилого сложения. Очевидно, близорук, носил очки, которые не снимал, даже когда спал. Черты лица у него были мягкие, приятные, характерные для русского интеллигента. Я спросил, как он может спать в очках? Он только махнул рукой — все равно я плохо вижу, и в очках, и без очков. Одно могу сказать — удивительная вещь газетная бумага, она еще не оценена вполне разными учеными. Топят нашу редакцию неаккуратно, а между прочим, я под газетной бумагой не чувствую никакого холода. Мне тепло, мягко, одним словом, прекрасно. Будем работать дружно, и я надеюсь, что нас оценит ревком. Кстати сказать, Амосов дельный человек, образован — он историк — и охотно помогает в газетной работе.

Мы стали толковать о предстоящей работе, но вскоре явился от Амосова посыльный и сообщил, что Амосов просит меня прийти к нему домой. Он жил недалеко от ревкома в небольшом деревянном доме... У него было чисто, тепло, всюду висели оленьи коврики «камаланы», какие были у нашего проводника Феди. В комнате, куда привел меня Амосов, за большим столом, накрытым скатертью, неподвижно сидела женщина, ее поза выражала печаль и какое-то угнетенное состояние духа. Я думал, что Амосов представит меня ей, но он незаметно сделал мне знак — ни о чем ее не спрашивать, потом отозвал меня в угол и шепотом сказал, что это его жена — милая женщина, но больна черной меланхолией. Я в первый раз видел «черную меланхолию» и силился представить себе — какое же страшное горе гнетет эту больную душу! Это осталось для меня загадкой.