При всей одухотворенности поисков, Орленев был далек от подлинно революционных идей своего времени. Его бунт против гнетущей дооктябрьской действительности имел индивидуалистический характер и выражался главным образом в поисках формулы отрицания. Отрицания казенных правопорядков, казенной морали, казенной эстетики. Орленев негодовал, жаловался и скорбел от имени своих героев, истерзанных жертв черствого века, гордых и надломленных в одно и то же время. Они метались в поисках правды, добра, справедливости, в поисках тех общечеловеческих совершенств, которые казались им такими простыми, такими естественными, но которые в антагонистическом обществе были недостижимой утопией. Орленев принес на русскую сцену свое чуткое ощущение неустроенности жизни, сознание, что дальше так продолжаться не может, не должно. Он показывал это с душевной надсадой, болью и, вместе, с горестным недоумением. Его голос звенел и вдруг прерывался на тяжелом придыхании. Взгляд, испытующе тревожный, пронзительно вопрошающий, тускнел и погасал. Горячая волна эмоционального подъема внезапно разбивалась о невидимые подводные рифы, поток чувств как-то сразу мелел и сникал. Неповторимая младенчески простая орленевская интонация перебивалась беспокойными всплесками. Фразу дробили алогичные паузы, слово угловато наскакивало на слово, ритм давал судорожные перебои, как пульс тяжело больного. И вдруг, после мучительной запинки, — новый светлый подъем, выход на новые свободные просторы…
В бесконечной смене состояний, интонаций, ритмов, в депоэтизации только что опоэтизированного отзывались, между тем, горькие наблюдения над жизнью, бился нерв современности. Орленев открыл для русского театра амплуа «неврастеника», негероического героя больного века. Он талантливо и честно, в отличие от своих эпигонов, поведал много правды о противоречиях эпохи, о трагедиях будней, судил эти будни и воодушевленно звал возвыситься над ними. Не виной, а бедой актера было то, что направление пути он представлял себе смутно, определяя его скорее совестью художника, чем предвидением аналитика. Не строго определенные политические задачи, а скорее нравственная обязанность актера-проповедника, о которой он говорит в своих мемуарах, заставляла его нескончаемо странствовать по России, общаться с самым широким зрителем, устраивать бесплатный театр для народа. Демократичность содержания его творчества определяет многое существенно важное в облике Орленева.
Талант «человековеда», столь необходимый всякому художнику, вместе с глубоким демократизмом творческой натуры привлекал к Орленеву интерес современников. Толстой, узнав о его спектаклях для крестьян, встречался с Орленевым, оценивал для себя его опыт и, отвергая многое в этом опыте, все же дал в конце концов пьесу для орленевского крестьянского театра. Чехов ценил Орленева как яркого собеседника, знатока множества жизненных подробностей, и считал, что настоящее место актера — с Комиссаржевской, со Станиславским. Чехов тоже собирался написать для Орленева пьесу; смерть писателя не дала осуществиться этому замыслу. Много общался с Орленевым Горький, слушал его рассказы, видел его на сцене и даже выступал вместе с ним публично: 27 сентября 1904 года Горький читал свою поэму «Человек» на ялтинском литературно-музыкальном вечере, в котором участвовал и Орленев. Плеханов и Стасов, Репин и Шаляпин, Комиссаржевская и Качалов любили Орленева-актера.