В нашем коридоре было больше десяти номеров, и рано утром у каждого из них истопник укладывал для печки несколько полен. Мы все трое нарочно просыпались рано и отправлялись на «охоту» за дровами. Брали мы от каждого номера только по полену, чтоб не было заметно. Иногда спектакль оканчивался поздно, мы просыпали час и на «охоту» опаздывали, потому что горничные, приступая к уборке номеров, оставляли двери открытыми, так что им было видно, что делается в коридоре. Но я придумал новый фортель: один из нас стоял на лестнице, ведущей вниз, я взял на себя миссию заигрывать с девушками-горничными, выучив несколько немецких «комплиментных» слов, которыми я их забавлял и этим им мешал следить за тем, что делается в коридоре. Но через несколько дней случилась беда: близорукий Жариков, который следил за лестницей, играя накануне в спектакле, позабыл в уборной свои очки и сослепу не заметил одного из служащих гостиницы, который и поймал Ренева за кражей дров. Случай этот нас очень огорчил, от холода мы дрожали, как собаки, и есть в то время было нечего. Такая злость нас охватила на судьбу злосчастную, что мы всю мебель чуть не переломали. Но правду говорил Расплюев из «Свадьбы Кречинского»: «Не угодно ли вам какого ни есть дурня запереть в пустой чулан да и пробрать добре голодом — посмотрите, какие будет штуки строить!» Вот так и мы с Реневым порешили послать Жарикова в театр и взять у бутафора маленький топор и пилу. Пока он ходил в театр за этими вещами, я и Ренев стали выламывать доски из-под пружинных матрасов, из комода, полки из шкафов и спинку гардероба. Жариков принес топор с пилой и мы еще с неделю продержались. Но когда про это разрушение узнала администрация, хозяин заявил: «Ни копейки мне от вас не надо, только уезжайте». Даже велел нам выдать 25 рублей и переезд наш взял на свой счет, но с непременнейшим условием поселиться в «Биржевой». Эту гостиницу содержал его давнишний враг и конкурент. Нас водворили в «Биржевую», и мы, уже набивши руку, зовущую официанта, продолжали кормиться превосходно. В начале сезона я сыграл с успехом, под руководством Бабикова, Бориса Арказанова, Пистоля, Васю, купеческого сына в комедии А. Н. Островского «Не так живи, как хочется». Но большое нравственное удовлетворение дала мне роль без слов, которую, без всяких режиссерских указаний, я создал сам. Бессонной ночью, как учил меня Михаил Иванович Бабиков, «с закрытыми глазами», получивши в трагедии Островского «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» роль юродивого (без всяких слов), работая мучительно над ней и вызывая чей-то близкий, где-то в глубине души неизгладимо запечатлевшийся образ, я вдруг увидал его — моего родного брата Александра, с которым жил с самого рождения в одной комнате, до самой той поры, пока не увезли его в лечебницу душевнобольных. Он был на два года старше меня, и я невольно проникался, где-то внутри себя, больными интонациями, жестами и мимикой этого несчастного эпилептика. Особенно тяжелое впечатление производили его судороги за несколько минут до припадков падучей. Он был, к несчастью, зачат моей матерью во дни ее «запоя»… Роль юродивого без слов была так мною сыграна всего на второй лишь год моего служения на сцене, что стала как бы предтечей и провозвестником всех моих дальнейших «неврастеников».
Разнесся слух, что на гастроли приезжает Иванов-Козельский. Я обожал его еще больше с тех пор, как стал актером — хоть и маленьким. Долго я не мог опомниться от радости и не находил себе места. Все существо мое дрожало от желания увидеть вновь великого артиста, который вдохновением своим так потрясал сердца зрителей. Я без умолку говорил о нем со всеми, подражая его тону, читал почти из всех его ролей избранные места. Его гастроли, как везде, сопровождались огромным успехом. Его привычкой было, кончая роль и снимая грим, говорить всегда веселым, каким-то напевным тоном: «Свалился толстый капитан». И тут только появлялась его первая улыбка, а во время всего спектакля он был всегда злой и хмурый. Он всегда предупреждал режиссера и помощника о полной тишине за сценой: «Если муха пролетит за кулисами — я уйду со сцены, стоп. Ты понял мою мысль?» Это тоже была его поговорка. Разгримировавшись и одевшись в собственный костюм, Козельский весь перерождался, из мрачного и злого он становился жизнерадостным, все существо его было наполнено какими-то радостными напевами, когда он обращался к окружающим его актерам: «Идем кахетинское вино пить, овечьим сыром закусывать». Он многих приглашал к себе, меня же ни разу, и от меня, любовно на него смотревшего, даже отворачивался с отвращением: ему насплетничал один старый актер, что перед его приездом в Ригу я будто бы смеялся над его тоном и все время его копировал, забавляя товарищей на репетиции. Но во время спектакля «Разбойников»[15] Митрофан Трофимыч, дожидавшийся следующей своей сцены в роли Франца, вдруг услыхал страстный, молодой, звучащий каким-то звонким металлом голос, с большою нервностью произносящий монолог сорвавшегося с петли разбойника Роллера. В этом молодом актере он узнал оклеветанного стариком копировальщика и после спектакля, увидев меня в толпе актеров, позвал меня к себе «пить кахетинское». Я был в восторге. Во время попойки Митрофан Трофимович сказал: «Меня копировать нельзя, потому что я талант, я сила, стоп. Ты понял мысль мою? Ну, копируй, копируй меня, мой мальчик». Я спросил: «Из какой роли?» — «Ну что мы сегодня играли, копируй Франца». И я, взволнованный, в большом экстазе, прочел ему диалог Франца с Даниэлем и сцену из последней картины. Козельский со слезами на глазах, растроганный, как-то искренне и кротко обнял меня, поцеловал, долго неподвижно стоял и наконец произнес: «Ты мою душу взял, мой мальчик». Я долго не мог прийти в себя от охватившего всего меня волнения. Я опять загорелся еще большим желанием работать для искусства, только работать, отказавшись от всяких развлечений.