Помню, пришлось мне сидеть на четвертой неделе поста. Спектаклей не было. Перед тем как отправиться в тюрьму, я получил пьесу Гауптмана «Микаэль Крамер», которая должна была пойти в бенефис Якова Сергеевича Тинского в театре Суворина. Увидав, что роль очень мала, я сказал, что буду играть, если к пьесе пристегнут один из моих водевилей «Невпопад». Дирекция согласилась, а я с пьесой «Крамер» отправился отсиживать наложенное наказание. Когда мы ехали с помощником пристава в тюрьму, вспомнив о том, что там не дают пить, мы заезжали во все пивные и рестораны, встречавшиеся на нашем пути, «набираясь духу» на целую неделю. Случайно я попал в камеру № 23, в ту самую, где год назад сидел К. В. Бравич, тоже за буйство.
Одиночная камера была очень маленькая, здесь стоял только табурет, маленький стол, над ним висела семилинейная лампочка, причем стекло было припаяно, во избежание самоубийств. Была мерзкая постель, на которой днем не разрешалось даже садиться. Каждую минуту проходил часовой и заглядывал в окошечко. Днем не позволяли даже облокачиваться на стол. Первые минуты я испытывал ужасную тоску, которая всегда на меня нападает, когда бросаешь сразу пить. Я начал читать пьесу, голова моя была, как в тумане, и я ничего у Гауптмана не понимал. Но я знал, что когда придет настоящее отрезвление, то и вдохновение слетит на меня. Я ждал этого вдохновения, отпаиваясь молоком. Хотя я по сословию не дворянин, но меня за особые заслуги по театру причислили к привилегированным, которым разрешалось за собственный счет питаться в соседней столовой и не мыть ежедневно коридоров и двери. Но нужно было два раза в день подметать свою комнату. Так как это была страстная неделя, нас три раза в день водили в церковь. Для тех, кто попал сюда прямо с улицы, заготовлена была приличная одежда, и перед самыми дверями в церковь два сторожа кричали: «У кого нет спинжаков, приоденьтесь». В церкви я не был с гимназии, служба была очень унылая, продолжительная, и отдохнуть нельзя: сидеть не позволяли. Но главная тоска была по курению. Это было для меня страшное лишение, так как я обычно курил, закуривая одну папироску от другой, и без этого наркотика чувствовал себя совершенно разбитым. Работать не мог совершенно.
На другой день меня навестил Набоков. Меня вызвали в приемную. Набоков от Тинского предложил мне сделать в пьесе кое-какие купюры и просил принести из камеры мой экземпляр. Я попросил у смотрителя, присутствовавшего при свидании, разрешения сходить за пьесой в камеру. Он меня спросил: «А вам ничего не передавали запрещенного, ни спиртного, ни табаку? Вы можете дать честное слово, тогда я не буду обыскивать?» — «Даю». Вернувшись из камеры, я продолжал беседу, пока смотритель не предупредил, что через пять минут свидание кончится. Набоков тихо сказал: «А у меня есть для тебя десять любимых папирос». Это было для меня большое искушение. Тогда я незаметно взял эту коробку и засунул ее в ботинок. Смотритель меня больше не спрашивал, и я спокойно ушел к себе в камеру… Я даже не верил своему счастью… О ужас, спичек у меня не было! Это еще больше разожгло! Муки страшные — откуда достать спичек? Долго я сидел удрученный, затем сообразил, что в шесть часов зажигают лампы, но ежеминутно ходил часовой и заглядывал в окошко. Лампа висела высоко, была прикреплена. Я стал проделывать репетицию. Считая секунды, я размерял появление часового, высчитывая момент, когда мне удастся закурить. Репетиции шли успешно. Я все ускорял быстроту движений, пока в 50 секунд мне не удался мой фортель, и я с нетерпением стал ожидать шести часов. Наконец, зажгли лампу, желанное время настало… Как только часовой, проходя, заглянул в окошко, — я моментально поставил табуретку на стол и, взобравшись на нее, закурил. Только что я успел спрыгнуть, в окошко уже заглянул часовой, но я уже успел закурить папиросу и держал ее в кулаке. Я выкурил одну за другой три папиросы. Мне сделалось дурно, голова закружилась, но настроение у меня было счастливое.
Ложились спать очень рано. Долго я не мог заснуть. Это всегда бывало после пьянства и наркотиков, а если и заснешь, то появляются ужасные кошмары. Тогда я под лампой проштудировал роль Арнольда Крамера. Затем лег в постель и начал представлять ее с закрытыми глазами. Роль долго не улавливалась, но фигура уже намечалась — и горб, и грим, и большие, неподвижные, близорукие глаза.