На другой день, встретясь с Горьким, я услыхал от него такую похвалу: «Знаете, Орленев, что меня в вашем Дмитрии поражает: это соединение ребенка с зверем[124]. А труппа ваша не годится никуда. И неужели вы их за границу повезете? Да вы Россию осрамите!» То же и Дорошевич мне сказал. Тогда я объяснил им, что собирал актеров только для исполнения ролей еврейских, и предложил им прочитать пьесу со вставками из Юшкевича и тем тоном, который выработал я для исполнителей «Евреев».
Мы сговорились с Дорошевичем, что первый акт прочтем в гостинице «Россия» у него за кофе, потом поедем в Ливадию и там, позавтракав, прочтем второй акт, и так распределили всю пьесу. На другой день я пришел к нему и стал читать.
После первого акта, прочитанного мною, Власий Михайлович спросил: «Вы не устали?» — «Нет». — «Читайте дальше». Я прочел с еще большим подъемом второй акт, и так ему понравилось, что он мне предложил прочесть всю пьесу до конца. У меня была сделана каждая роль, и я за всех моих актеров читал, подражая тону каждого из них. Дорошевич был очень доволен и предсказал: «Вы будете иметь огромный успех. Но объясните мне, что вставили вы из Юшкевича в пьесу?» Я показал ему все мной взятые монологи, и он сострил: «Ну, знаете, от Чирикова только чирий и остался».
Встретясь с Горьким, Дорошевич рассказал ему, что слышал «Евреев» в моем исполнении. Тогда Горький пожелал, чтобы я и его также познакомил с моею переделкою пьесы. Условились читать мы у доктора Алексина, с которым Горький был дружен и, приезжая в Ялту, всегда жил у него. Я прочел ему всю пьесу разом. Читал я с большим увлечением, и в самых сильных подъемных местах Горький нервно теребил усы, издавая звуки, в которых слышалось: «Да, черт его знает, черт его знает». Это было его привычкой, когда он волновался. Он тоже предсказывал успех. Затем он меня спросил, почему я не хочу вступить в какой-нибудь постоянный театр и там работать в хорошей обстановке и при полном ансамбле… Я ему ответил, что я сам стремлюсь создать идейный театр, что мой театр мне представляется чем-то чудесным, новым. Горький спросил меня: «Ну, объясните мне, каково будет лицо вашего театра», — и этой фразой выбил меня из восторженного настроения. Я ему ответил, что мы, актеры моего театра, ходить все будем с лицом открытым… Горький опять стал теребить усы со звуком: «Да, черт его знает… черт его знает»[125].
А меня, действительно, неудержимо что-то тянуло и толкало, вопреки всякому благоразумию и осторожности, создать поэму человеческого счастья. Всевозможные мечтания господствовали над всеми моими поступками. Я хотел создать группу верующих экстазных людей, чтобы сплотиться всем духовно и разносить по всему миру жгучую и страстную проповедь чистейшего искусства. Театр наш должен быть без денег (кассы), без аплодисментов и даже без фамилий. Для этого мне нужно было, как мне тогда казалось, в Америке нажить большие капиталы и с ними начать строить нечто чудесное. Эта мечта являлась, как луч света, пробуждая и одухотворяя меня. А проза жизни, неудачи рассеивали светлые мысли, как дым, и колебания овладевали мною вновь.