Выбрать главу

В Берлин приехали мы на рассвете. Лисовский встретил нас. Как только привели себя в порядок и напились кофе, все собрались в моей комнате и, пригласив туда Назимову и Жданову с ролями, рассевшись, где попало, полным тоном начали читать пьесу. Назимова была поражена: она не мечтала о таком сыгравшемся ансамбле.

Узнавши о нашем приезде, администрация театра Рейнгардта прислала нам в отель для интервью из всех больших газет десяток репортеров. Я попросил Лисовского принять их в гостиной нашего отеля и объявить, что никаких интервью мы давать не будем, а разошлем на генеральную репетицию билеты для всей прессы.

«Евреи» были назначены два дня подряд. Выпустили афишу, а в прессе полное молчание. Каждый день мы репетировали с раннего утра до поздней ночи. Назимова с администратором Лисовским мне говорили, что я гублю дело, не давая интервью, но я был непреклонен.

Я поступал так потому, что верил в полную победу. Все говорило мне, что мы восторжествуем. Столько любви отдали ролям. В такой радостной работе проводили все время. Помню, как, например, Ледковский и Крамской, — один играл газетчика Сруля, другой мальчишку Шлойме, — не только что в вагонах, а даже на извозчиках старались репетировать. В то время не только каждый из нас роль свою любил, но и всякий удавшийся момент товарища-партнера был нашей общей радостью.

Пьесу из четырех действий я переделал в три и, наполнив ее страстными монологами из Юшкевича, выбросил лишний погром второго акта и несколько бездарных сцен. Когда впоследствии автор «Евреев» Чириков  плакался в печати, что я его лишаю авторского гонорара за один акт, я на афише стал ставить: «Пьеса в 4‑х действиях», но добавлял, что между первым и вторым действиями занавес не опускается. Таким образом и чириковский волк был сыт и наши достижения целы.

В одном из больших театров Берлина также были объявлены спектакли «Евреи» с лучшими артистами в главных ролях. Спектакли их должны были начаться после наших через десять дней, но их широковещательные афиши и грандиозная реклама появились еще до наших объявлений. На нас напало уныние, но во время репетиций мы загорались вновь, сейчас же отпадали и сомнения и мрачные мысли, и мы опять воскресали душою.

День приближался. Аникеев весь свой залог уже истратил, заплатив вперед и за театр и за рекламу, и все надежды наши были только на эти два спектакля. Счета в гостинице мы не оплачивали, объявив, что рассчитаемся после спектаклей. Все существование наше было поставлено на карту.

За два дня до спектакля назначена была генеральная репетиция. Билеты, конечно, бесплатные, все разобраны были нарасхват. Я играл почти без грима, наклеил только клочок бороденки, но у меня было такое характерное пальто и специфический картузик, что когда я без стука вошел к Назимовой в уборную, она меня не узнала и спросила: «Кто вы такой, что вам угодно?» Акцентирование, мало заметное, мне очень удавалось, а также национальные мимика и жесты. Помню, в Петербурге, после исполнения роли еврея Нотки в пьесе «Измаил», Суворин подошел ко мне и говорит: «Что же это вы назад тому два года отказались от роли еврея в моей пьеске, сказав, что не владеете акцентом, — да в Нотке вы живой еврей, без всякой посторонней примеси». А я ему ответил, что за это время к нам в театр вступили Быховец-Самарин, Тинский, Степанов и сотрудник Брук. Алексей Сергеевич, не любивший евреев, воскликнул: «Как, да разве они евреи, я и не знал». — «Вот видите, вы даже не заметили, а я их интонации взял, положил на ноты и Нотку вам сыграл». Генеральная репетиция назначена была в час дня. Вряд ли кто из нас накануне спал спокойно. Нервы у всех напряжены были до крайности. Всех угнетала мысль, а вдруг не сможем так сыграть, как мы на репетициях играли!  Вдруг не охватит вдохновение! Но вот настал момент. Поднялся занавес; мы все чувствовали себя точно на арене какой-то битвы. С мучительнейшим напряжением, стоя за кулисами во время первой сцены Лейзера и Шлойме, мы прислушивались к тону исполнителей, а главное, как отнесется к ним толпа, привыкшая к напыщенной немецкой фразировке. Театр был совершенно полон. В оркестре все было битком набито. В публике была какая-то торжественная тишина. В первом ряду сидели рядом Бебель, Барнай и Поссарт. Вдруг мы почувствовали какое-то движение в публике: это на монологи мальчика Шлойме, мною вставленные из Юшкевича, смеялась искренно толпа и своим смехом вселила в нас чудеснейшую бодрость. Я помню, у меня перед выходом на сцену вдруг пробежала по телу дрожь, но я волнение поборол, и Нахман мой пошел на сцену со спокойствием полнейшим. Играли мы с чувством радостного душевного волнения. Среди наших монологов раздавались вдруг бурные аплодисменты. Успех был небывалый. Мы все чувствовали себя как бы исцеленными и увенчанными радостной победой. Занавес поднимали бесконечное число раз. Мы видели устремленные на нас взоры и в протянутых руках нам чудилось вместо цветов к нам посылаемые растроганные и умиленные сердца. Поссарт, Барнай и Бебель нам аплодировали, все время стоя у барьера. Радость охватила нас всех. Никогда я не забуду рыданий Алеши Каратаева, игравшего революционера Изерсона; после оваций первого акта он судорожно бросился на грудь к Ледковскому и в страшном возбуждении рыдал, как мальчик. Два спектакля прошли при переполненных сборах[128]. В антрактах к нам в уборные врывались русские студенты и курсистки и выражали свой пламенный восторг. Я играл сиониста Нахмана, и мне революционеры, студенты и курсистки с упреком говорили: «Зачем так страстно нас в Сион зовете, мы злы на вас за это».