Выбрать главу

В течение двух недель мы там же, в «Эвеню», сыграли еще шесть спектаклей. Потом нас пригласили в большой  народный театр «Павильон». Театр был всегда полон, но предприниматели нас прямо грабили, пользуясь нашим незнакомством с английским языком. На одном из спектаклей была жена П. А. Кропоткина с взрослой дочерью, с которой на спектакле после одной очень сильной сцены случился обморок. Администраторы привели ее в уборную к Назимовой и там, позвавши дежурного врача, привели ее в чувство. Через несколько дней мы приглашены были в семью Кропоткиных на «чашку чая». Петр Алексеевич был болен и лежал на диване, наверху в своем кабинете, и очень хотел видеть нас всех, но его семья решила актеров к нему наверх пускать по одному. У каждого из первых трех, к нему пришедших, он спрашивал: «Вы не Орленев?» Я пришел четвертым, но меня, такого невзрачного в сравнении с прежде приходившими актерами, он не принял за Орленева и когда узнал, что я — Орленев, приподнялся и возбужденный протянул мне руку. Когда он стал рассказывать мне о своем побеге из Петропавловской крепости, он весь загорелся и, встав с кушетки, подошел к столу, достал оттуда карманные маленькие часы и, открыв внутреннюю крышку, взволнованный и возбужденный, сказал: «Вот, вот где находился начертанный на клочке весь план побега». В столовой я рассказал своим товарищам, какое я испытал очарование от встречи с Петром Алексеевичем. Они мне тут же передали рассказ его жены о том, какое сердце у П. А., застенчивое и нежнейшее, умеющее сочувствовать всякому страданию, и как окружает его толпа эмигрантов в день получки им в редакциях заработка, так что домой он всегда является без денег.

После встречи с П. А. Кропоткиным приехал к нам в гостиницу В. Г. Чертков с просьбой посетить его «Толстовский скит», а если возможно, то и погостить. Мы с ним вместе и поехали: Алеша Каратаев, С. З. Крамской и я. Первое время в «Толстовском скиту» царила какая-то скука, но чтобы разбить ее, довольно было моей гитары и виски. Дело началось таким образом. Сидели мы уныло на второй или третий день за общим скитским завтраком: в этом скиту трудно было встретить жизнерадостного человека. Вот только гостивший там крестьянский писатель Сергей Терентьевич Семенов оказался веселым и даже до чрезвычайности, когда я сумел расшевелить его. Во время  завтрака я увидел, что супруга Черткова, болезненная женщина, по совету врача пила мадеру. Это был неожиданный сюрприз: «Как! — воскликнул я с лукавым добродушием, — так вы злу не противитесь? И нам она, мадера эта, не противна. Позвольте же и нам ее отведать». Вот с этого и началось наше веселье. Чертковы оба, и жена и муж, сказали, что в нашем распоряжении весь их погреб. Весь мертвый скит мы воскресили своими песнями, стихами, рассказами и несколькими сыгранными сценами из «Братьев Карамазовых» и «Преступления».

Особенно зажегся Семенов: он много говорил нам о Льве Николаевиче Толстом, и интереснее всего для меня было услышать, что в одном из своих заездов к Толстому он встретился там с знаменитым Андреевым-Бурлаком, который, по словам Семенова, одним своим импровизированным рассказом навел Льва Николаевича на создание «Крейцеровой сонаты»[130]. Первый план Льва Николаевича был такой: он хотел «Крейцерову сонату» создать для рассказа Андреева-Бурлака[131], который так замечательно читал и рассказ Мармеладова. Андреев-Бурлак развлекал Льва Николаевича и другими рассказами, довольно неприличными, но, как говорил Семенов, от них Лев Николаевич помирал со смеху. Вот один из бурлаковских рассказов.

Действие происходит в церкви, у обедни. Пришел крестьянин и, купив восковую свечку для своего ангела Николая чудотворца, пробрался, насколько возможно, вперед к престолу и, все же не достигнув цели, ударил по плечу переднего молящегося и, передав ему свечу, прибавил: «Поставь Николаю чудотворцу». Тот пошел ставить, но подсвечник у иконы был переполнен свечками, тогда он подошел к соседнему святому и стал вправлять ему свечу в подсвечник, а первый крестьянин, разозлившись, на всю церковь закричал: «Эй ты, какому… ставишь?»

Остановлюсь здесь несколько на Андрееве-Бурлаке. Рассказчик Василий Николаевич был неистощимый; я с детства знал его и преклонялся перед ним — этим замечательным «одиночкой»; первым моим кумиром-«одиночкой» был Митрофан Трофимович Козельский, а потом Андреев-Бурлак. Это был талант глубокий, неведомый, одинокий и свободнейший художник, который из одного себя творил «театр». Я часто ходил на спектакли в немецкий  клуб, еще и сейчас существующий на Рождественке, помню один спектакль из ряда вон выходящий. Однажды я прочитал в афишах: такого-то числа на сцене немецкого клуба единственная гастроль Василия Николаевича Андреева-Бурлака, представлено будет «Через край», комедия в трех действиях, «Соль супружества», этюд в одном акте, и водевиль «Сама себя раба бьет». В заключение «Волжские рассказы» в исполнении Андреева-Бурлака. В труппе, игравшей в этом спектакле, было занято несколько моих товарищей-актеров, и я до начала спектакля сидел у них в уборных. Начало было назначено ровно в восемь. Василий Николаевич начинал свою гастроль второй пьесой «Через край», но все уже собрались, загримировались — а Андреева-Бурлака все нет, как нет. Два раза уже сыграл оркестр, публика волнуется и просит начинать. Василия Николаевича ищут по всем ресторанам, трактирам и притонам-вертепам, в которых он любил наблюдать обездоленных людей для созидания своих образов. Не нашли его нигде. В публике все большее раздражение и крики: «Начинайте!» Опять сыграл оркестр две увертюры, а Бурлака все нет. Администрация хотела публике возвратить за взятые билеты деньги, но большинством решили начать спектакль комедией «Соль супружества», не дождавшись пропавшего гастролера Бурлака. Сыграли «Соль» — его все нет, в публике полное негодование, крики: «Бурлака-Андреева!.. “Через край!”» Опять оркестр, опять скандал. Наконец решились на последнее: вместо «Через край» стали играть водевиль «Сама себя раба бьет». Я все время находился за кулисами, пьес без Бурлака я не смотрел. Вдруг послышались радостные восклицания у актерского подъезда и в уборных: «Приехал, приехал! Василий Николаевич приехал!» Я бросился вместе с толпой актеров ему навстречу. С искренней радостью я увидал входящего в уборную Василия Николаевича. Он был какой-то незабываемый, неотразимо привлекательный, со своею знаменитою отвисшею губой и непосредственной какой-то силой в голубых навыкате глазах, прекрасных, горящих огнем вдохновения. На все обращенные к нему вопросы он отвечал всегдашней своей поговоркой: «В чем дело, в чем дело?» Его почти насильно раздели и усадили в кресло гримироваться, а он все продолжал начатый свой рассказ, отчего он запоздал: «Я сейчас был на охоте… подъезжаю  к заставе…» Его сейчас же прерывали, чуть не плача, администраторы и актеры: «Василий Николаевич, скорее одевайтесь и гримируйтесь, публика страшно волнуется». А он все за свое: «В чем дело, в чем дело?» — и сейчас же зовет своего слугу-тезку: «Василий, таланту, таланту!» Василий, слуга его, знающий прекрасно все его привычки, сейчас же наливает лафитный стаканчик коньяку и подает его Бурлаку. Наконец-то его удалось увести из уборной на сцену. В первом акте, когда подымается занавес, появляется штабс-ротмистр, которого играет Андреев-Бурлак, и, войдя в среднюю дверь, кричит за сцену, скликая денщиков: «Эй, Степан, Иван, черти, дьяволы, куда запропастились?» Во время его выхода громовые, продолжительные аплодисменты, небывалые овации. Он долго раскланивался, растроганный овациями, и подошел, помню, почти к самой рампе, сделал просительный жест для успокоения толпы, и публика утихла. Суфлер начал подавать ему по пьесе слова роли штабс-капитана. Бурлак роли не знает и, не слыша суфлера, тихонько говорит ему: «В чем дело, в чем дело?» В публике затаенная тишина. Тогда Василий Николаевич вдруг, оглядев всю публику, блаженно улыбнулся, и сверху донизу набитый театральный зал, повинуясь неодолимому очарованию его улыбки, невольно рассмеялся. Бурлак подошел уже к самой рампе и просто своим обыкновенным голосом и тоном произнес: «Я сейчас был на охоте, подъезжаю к заставе и вижу — стоит какая-то худенькая дряблая старушонка и тоненьким каким-то голоском щебечет: “Батюшка, родименький, посади к себе, ноженьки мои не слушаются, идти отказываются”», — и начинается импровизация только что пережитого им настроения с таким ярким и красочным вдохновением и отточенным изяществом рисунка, что вся публика забыла о пьесе, ошеломленная сверкающими искрами блестящего таланта. Такого восторженного приема я за всю свою жизнь, при самых великих исполнителях, никогда не слыхал. Публика всю эту чудесную импровизацию благоговейно прослушала, а затем понеслись крики с просьбами: «Расскажите про “Памятник Карамзина”», другие: «Штаны, штаны», третьи: «Солдат к нам пришел, а у нас блины пекли». И многое, многое просили, и он все просьбы с радостью и с какой-то трогательной, сердечной гордостью исполнял. Я сохранил от этого счастливого вечера самую свежую,  саму