Выбрать главу

Расплатившись с труппой, я продолжав играть «Евреев» в том же театре «Талли», при постоянных аншлагах[136]. Но опять меня подвел злой случай. Как-то во время утреннего спектакля я поссорился с Назимовой и не поехал после спектакля домой, а остался в уборной театра «Талли» и оттуда поехал в ресторан пообедать, после чего в этой же уборной и прилег на диван вздремнуть, чтобы отдохнуть к вечернему спектаклю. Вот тут-то и таилась погибель моя. Дремлю я сладко и во сне слышу какие-то знакомые, родные звуки. Проснулся, прислушался и ясно слышу стройное хоровое пение: «Вниз по Волге реке, с Нижня-города». Это пение русское, близкое сердцу, произвело какой-то переворот в моей душе, я вдруг почувствовал тоску по родине, тоску щемящую по языку родному. Силой воли я сдержал подступившие к горлу слезы и, встав с дивана, пошел на звуки хора. Вхожу наверх и вижу громадную общую уборную, всю переполненную молодыми, раскрасневшимися от напряженного пения, лицами. Я останавливаюсь, отуманенный каким-то предчувствием. При моем появлении песня вдруг прервалась, и люди, очевидно, не предполагавшие моего присутствия, замолкли и законфузились. Я тоже помолчал, потом всех оглядел: среди них еще было много неразгримированных статистов, изображавших в последнем акте погромщиков. У нас погром поставлен был почти без всяких слов, только были отдельные возгласы. Играя Нахмана, я перегримировывался моментально, переодевался в погромщика и участвовал в сцене погрома, чтобы сказать несколько слов и руководить толпой. Узнав теперь среди сотрудников родных мне русских, я до того был взволнован, что стал всем сильно жать руки. Один из них, Володя Касьянов, напомнил, что в Одессе, во время моих гастролей, он в «Федоре» изображал мальчика рынду в последнем акте при выходе. Я расцеловал  его, и с тех пор мы сдружились с ним. Из Нью-Йорка он со мной уехал в Россию, был в Норвегии. У меня родилась мысль: довольно Нахмана играть в «Евреях», хочу «Федора Иоанновича», уж очень по нему я стосковался.

Сказано и сделано, как всегда у меня бывало в жизни: не обдумав, без планов, по чувству — и довольно. Назимова, приехав на вечерний спектакль из Бруклина, была поражена моим восторженным, счастливым лицом, и я ее утешил, сказав, что я опьянен ужасно, но не от напитков, а от мечты играть Федора в Нью-Йорке. Ей так понравилась эта идея, что тут же в уборной мы приступили к работе с карандашом в руках и составили планы постановки. Я взял на себя всю режиссерскую работу, Назимова, Кряжева, Вронский занялись заказами костюмов, париков, декораций и соответствующей бутафории. Все мною накопленные сбережения пошли на расходы постановки, даже остались кое-кому должны. Но вера в победу не иссякала: я точно выбивал искры из мрамора, работая с актерами над каждым звуком, каждым местом. Я был весь возбужден, но все-таки по временам останавливался, чувствуя ощущение чего-то рокового, что нависло надо мной. И это предчувствие оправдалось.

Я уже писал про актера С. Крамского. Он был мне очень предан и сильно любил меня. Нашелся у него в Нью-Йорке какой-то дядюшка фотограф, который, желая на нас подработать, стал через Крамского обхаживать меня, советуя взять другой театр на 42‑й улице вместо нашего «Талли», совсем в другой от еврейской публики части города, убеждая, что он снимет театр для нас на самых льготных условиях. Я согласился, объявил в театре на 42‑й улице спектакли «Федора», но сборов там мы никаких не имели. Еврейская публика, привыкшая к своему району, не посещала «Федора», и опять мы начали переживать дни беспросветной нужды и горя… Я долго от удара не мог опомниться, не находил себе места и чувствовал себя каким-то ничтожеством. Мне позже удалось перенести спектакли «Царя Федора» опять в еврейский район и там его играть, не имея своего театра, только по воскресеньям, по два раза: утром и вечером. Я так и сделал, и не только спас положение, но и начал ставить и  «Преступление и наказание», «Братьев Карамазовых» и «Привидения», все эти пьесы давали огромные сборы.