Выбрать главу

Элементы клеветы встречаются также в статьях, которые в 1923 году посвящала архиепископу Луке газета "Туркестанская правда". Но, повторяю, для большинства тех, кто знал и рассказывал о Войно-Ясенецком, он - герой без страха и упрека.

В устном творчестве, посвященном архиепископу-хирургу, имеется еще одна интересная сторона. "Миф, - пишет Н. Бердяев, - есть в народной памяти сохранившийся рассказ о происшествии, совершившемся в прошлом, преодолевающий грани внешней объективной фактичности и раскрывающий фактичность идеальную, субъективно-объективную". Мифологическое сознание не делает различий между событиями естественными и сверхъестественными, обыденными и священными. В легендах о Войно-Ясенецком реальные эпизоды переплетаются не только с эпизодами сказочными, но подчас и с мистическими. И тем не менее, сопоставив мифы с фактами реальной жизни героя, я готов повторить вслед за Бердяевым: "Миф не означает чего-то противоположного реальному, а, наоборот, указывает на глубочайшую реальность".

Правда мифа нечто совсем иное, нежели жизненная правда романа, рассказа или мемуаров. Миф не содержит обобщений, он идет от единичного факта. И в то же время это не фотография. Из всей фотографической аппаратуры для мифотворчества важнее всего мощная лампа-вспышка собственной, сугубо субъективной оценки рассказчика. В ослепительном свете субъективности предметы и события теряют привычные очертания, исчезают тени, предметы произвольно сближаются или отдаляются, перемещаясь во времени и пространстве. Отчего профессор-хирург Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий постригся в монахи? Легенда отвечает: "У профессора была красавица жена, которая занемогла; понадобилась операция, и муж решил оперировать сам; что-то у него не получилось, и молодая женщина умерла на операционном столе. Эта гибель так потрясла ученого, что он бросил науку и постригся в монахи". Таков миф. А что произошло в действительности?

Жена у Валентина Феликсовича действительно была. Красивая. (Сохранились ее фотографии.) Она болела туберкулезом и умерла в Ташкенте осенью 1919 года. Операция была ей не нужна. Операции не было. Но, похоронив 37-летнюю подругу, оставшись один с четырьмя маленькими детьми, Войно-Ясенецкий действительно пережил сильное потрясение. В монахи постригся он не сразу, а через три года. Пострижению предшествовали другие, скорее общественные, нежели личные обстоятельства. Но миф не знает категории времени, как, впрочем, и категории места. Жизнь в мифе - вечное повторение, "жизнь-цитата" (Томас Манн). Зато явственно выступает в легенде образ рассказчика. В данном случае реальные обстоятельства осмыслены в духе провинциальной мещанской мелодрамы. Рассказчику явно хотелось увидеть события "красивыми", его прельстил душещипательный и вместе с тем стандартный сюжет об умирающей жене и прозревшем муже. Такой характер мифов о Войно-Ясенецком получил наиболее широкое распространение. Приходится согласиться с А. Гулыгой, который на страницах "Нового мира" справедливо заметил: "Если науку и философию создают интеллигенты, то миф вынашивается обычно полуинтеллигентами, недоучками, усвоившими лишь внешние признаки образованности. Миф ныне - плод не столько полного невежества, сколько полуобразования..."

Было бы, однако, неосмотрительно считать творцом легенды всякого, кто ее сообщает. Прежде чем добраться до наших ушей, миф мог пройти через много рук. Единственный неоспоримый автор мифов о В. Ф. Войно-Ясенецком был, как это ни покажется странным, сам В. Ф. Войно-Ясенецкий. И тут автор вынужден сделать отступление, чтобы объяснить свои взгляды.

Летом 1957 года я приехал в Симферополь, чтобы побеседовать с архиепископом Лукой. В том году вышла моя первая книга о людях медицинской науки. Как литератора меня интересовали не столько итоги научных поисков моих героев, сколько нравственные ситуации и конфликты, которые возникают в жизни ученого-врача. Профессор Войно-Ясенецкий показался мне наиболее подходящим героем для следующей книги, в которой я снова собирался вернуться к нравственным аспектам научного творчества. Все это я изложил секретарю епархиальной канцелярии в Симферополе. Старик секретарь выслушал светского просителя без энтузиазма, но тем не менее объяснил, что Владыка отдыхает под Алуштой, и растолковал, как туда проехать. С некоторой дозой надменности секретарь объяснил мне также, что называть архиепископа по имени-отчеству не полагается, что Владыка стар, болен, занят, а посему беседа с ним должна быть предельно краткой.

Откровенно говоря, ехал я на встречу с Войно-Ясенецким с тайным страхом, нотация секретаря епархии лишила меня остатков мужества. Воспитанному вне религии, почти не бывавшему в церкви, мне никогда не приходилось встречать живого архиерея. Вспомнился величественный портрет Луки в митре и торжественном облачении, который я видел в Ташкенте,- поди поговори с таким... Подъезжая к Алуште, я ждал самого худшего: пышности загородного епископского дома, театральности одежд и речей, той искусственной атмосферы, в которой невозможна никакая откровенная беседа, необходимая мне как писателю-биографу. Страхи, впрочем, оказались напрасными. Дача епископа в "Рабочем уголке" имела вид скромный, если не сказать невзрачный. Местные жители объяснили, что дом этот епархии не принадлежит, Лука снимает его на лето для себя и своих родственников.

Беседа наша состоялась в бедном примыкающем к даче садике. Архиепископ - высокий, грузный - вышел, поддерживаемый под локоть пожилой женщиной в черном. На нем была льняная, не раз уже, очевидно, стиранная ряса с нагрудным крестом. Седые волосы жидкими косичками спадали на спину. Старость изуродовала лицо, фигуру, даже походку архиерея, и только лоббелый, выпуклый, красивой лепки - не поддался разрушительной работе времени, лоб да большие серые, строго глядевшие глаза - вот, пожалуй, и все, что роднило его с известными мне великолепными портретами 20-х - 30-х годов.

Я приветствовал хозяина дома. Он повернул голову на мой голос, но взгляд скользнул мимо - Владыка был слеп.

Полтора десятка лет прошло с той встречи, но я точно помню ощущение, испытанное в минуту знакомства. Не жалость и не сострадание вызывал этот очень старый человек, а почтительное удивление. За ветхими одеждами старости угадывалась порода и личность незаурядная.

Мы уселись на деревянных скамьях вокруг вкопанного в землю садового стола. Я представился. Сдерживая волнение, объяснил причину своего визита. Хотел бы услышать от профессора рассказ о его жизни.

- Вам не разрешат включить рассказ обо мне в вашу книгу,- сказал архиепископ. Голос вразлад со стариковским обликом зазвучал басовито, значительно и нисколько не расслабленно.

- Возможно, мне удастся опубликовать очерк в "толстом" литературном журнале. "Новый мир" уже предлагал мне...

- Это вам тоже не позволят сделать.- В его словах не было ни малейшего раздражения или досады. Просто Лука констатировал нечто хорошо и давно ему известное. И тут вдруг мне пришла в голову мысль, которую я по тогдашней своей молодости счел очень удачной: я расскажу о епископе-ученом на страницах одного из тех многочисленных журналов, которые Советский Союз издает для заграницы. В редакциях этих "Sovietland"-ов меня тогда любезно принимали.

- Да, конечно, - откликнулся своим ясным и значительным голосом архиепископ, - рассказ обо мне для заграницы возьмут у вас с большой охотой. Ведь вы тем самым подтвердите, что свобода совести у нас в стране действительно существует. - Легкое движение губ под седыми усами показало, что восьмидесятилетний крымский Владыка отнюдь не утерял чувство юмора.

Войно-Ясенецкий оказался прав: все мои попытки опубликовать его биографию в отечественных журналах вот уже многие годы натыкаются на непреодолимую преграду. И тем не менее в тот августовский день он, будто позабыв о старости, болезнях и неотложных делах, долго говорил со мной о своей жизни. Говорил очень просто, без всякой аффектации. Речь профессора текла свободно и была лишена церковных оборотов. Но в какой-то момент в совершенно светском рассказе слух уловил непривычное словосочетание: "Когда Господь Бог привел меня в город Енисейск..." Из всего предыдущего вытекало, что в город Енисейск привели Войно-Ясенецкого чины Народного комиссариата внутренних дел. Я попытался осторожно обратить на это внимание моего собеседника, но он, опять-таки не проявляя никакого раздражения, сказал, что те, в голубых фуражках, явились лишь орудием, исполнителем Высшей Воли. В его устах эта сентенция звучала так же естественно, как рассказ о хирургических операциях и читанных им университетских лекциях. За первым мистическим эпизодом последовали второй, третий. Архиепископ Лука не актерствовал, не стремился в чем-то убеждать меня. Мистические эпизоды из его автобиографии не служили какому бы то ни было возвеличению его личности в моих глазах. Скорей даже наоборот: Божество в рассказах архиепископа Луки являло себя лишь для того, чтобы наказать или предостеречь его. Явив свою безапелляционную волю, Оно бесследно исчезало до следующего решающего момента в земной биографии епископа-хирурга.