После аннексии Пруссией Шлезвига и Гольштинии в Штраусе стал оживать националистический дух, который окреп в период франко-прусской войны, что нашло любопытное преломление в его переписке с Ренаном. По выходе в свет книги о Вольтере Штраус счел естественным отправить дарственный экземпляр своему французскому единомышленнику и другу, публично объявившему себя его последователем и в значительной мере бывшим таковым. Ренан ответил благодарственным письмом, датированным 31 июля 1870 года. К тому времени уже две недели шла война, в связи с чем Ренан выразил глубокое сожаление и осудил обе конфликтующие стороны. Ответ Штрауса от 12 августа с обвинениями в адрес Франции озадачил Ренана, и он в своем новом письме пытается объяснить, что французы в общем-то миролюбивы, а Пруссия несколько агрессивна,- на что последовало еще более резкое послание Штрауса от 29 сентября, положившее конец дружбе двух ученых. В своих письмах Штраус обосновывал право Германии на национальное единство, государственность и независимую от вмешательства извне политику (что Ренаном и не отрицалось). Одновременно он утверждал, отчасти справедливо, что Франция, стремящаяся к гегемонии в Европе, препятствует немецкому единству, и пытался доказать, что Германия имеет право на Эльзас и Лотарингию. Наконец, Штраус откровенно превозносит Пруссию - ее политику, культуру, историческую миссию.
Маленькая деталь: письма Штрауса публиковались в аугсбургской "Альгемайне цайтунг" и вскоре вместе с ответом Ренана вышли отдельным изданием. Иными словами, эпистолярный жанр трансформировался в политическую публицистику. В упоенной победой стране "Переписка" имела огромный успех, а Штраус стал чуть ли не национальным героем.
Неожиданная для не избалованного общественной благосклонностью Штрауса слава ничуть не ослабила его субъективную честность и критическую отвагу в отношении догматического христианства, церкви и самого режима, стремящегося использовать религию как средство политики. В 1872 году выходит в свет последняя книга Штрауса, по силе критики (но не по теоретическому уровню) превзошедшая "Жизнь Иисуса", - "Старая и новая вера", и, по словам биографа Штрауса, "после "осанна!" сразу же последовал прежний клич "распять его!".
Нетрудно объяснить патриотическую эйфорию Штрауса, но вряд ли можно оправдать измену научной добросовестности, в которой он бесспорно повинен. В этом плане, пожалуй, самый серьезный упрек содержится в посвященном ему эссе, открывающем серию "Несвоевременных размышлений" Ницше: "Из всех дурных последствий последней франко-прусской войны самое дурное - это распространенное повсюду... заблуждение общественного мнения, что в этой борьбе одержала победу также и немецкая культура". Ницше Ф. Давид Штраус в роли исповедника и писателя. Правда, далее Ницше ополчается против книги "Старая и новая вера" и так называемого филистерства Штрауса, и в ход идут далеко не академические аргументы. В недалеком будущем сам Ницше по-своему и очень нестандартно будет выяснять отношения с христианством. И хотя в этой области его следует отнести к числу противников Штрауса, он далеко не первый и не последний мыслитель, чей христологический интерес был стимулирован автором "Жизни Иисуса". Косвенно это признает сам Ницше в "Антихристе": "Далеко то время, когда и я, подобно всякому молодому ученому, с благоразумной медлительностью утонченного философа смаковал произведение несравненного Штрауса".
Влияние Штрауса на последующую философию значительно и неоднозначно, но рассмотрение этого вопроса выходит за рамки задач и возможностей данной статьи. Достаточно сказать, что Штраус был пионером младогегельянства, плодотворное воздействие его идей обнаруживается и в творчестве его выдающихся оппонентов - Фейербаха и Бруно Бауэра. Не случайно и молодой Энгельс пишет в одном из писем: "...я - штраусианец". Это преклонение оказалось непродолжительным, но было важным моментом идейного развития Энгельса, вполне им вскоре осознанном: "Благодаря Штраусу я нахожусь теперь на прямом пути к гегельянству".
Противоречивость Штраусовой концепции проявилась в том, что она сыграла заметную роль в развитии как богословской, так и атеистической мысли. Отчасти это можно объяснить тем, что задача решения ряда проблем библеистики породила потребность в кооперировании средств теологического и научно-исторического анализа. Другая причина - в, широте и многоаспектности теории Штрауса, компоненты которой оказали влияние на различные типы мышления.
Давая в какой-то форме общую оценку "Жизни Иисуса" Штрауса, хочется избежать стандартных клише типа "теоретическая ограниченность", "не понял", "не сделал". Легко показать, что Штраус не раскрыл тайны религиозного сознания,- но он и не задавался такой целью, ограничив свою задачу объяснением возникновения и природы евангельского повествования как историко-культурного явления. Поэтому имеет больший смысл обратить внимание на наличие фактических некорректностей, обусловленных отчасти уровнем исторического знания, отчасти - теоретическими установками Штрауса. Так, не находит исторического подкрепления его настойчивое стремление представить апокрифическую книгу Еноха творением или модификацией автора I-II веков с целью доказать, что ее апокалипсические и мессианские идеи являются результатом более поздней христианской интерполяции. Обнаруженные в Кумране в середине нашего столетия фрагменты еврейского и арамейского текстов Еноха свидетельствуют о более раннем происхождении этого сочинения и в то же время дают более полное представление о преемственности между дохристианским и христианским мессианизмом, что, в конце концов, лишь подтверждает основную идею Штрауса.
Встречаются довольно грубые неточности, вызывающие чувство досады. Однако их не всегда можно считать издержками историографической неосведомленности. Нередко они являются следствием спекулятивной методологии Штрауса (характер которой хорошо выражен знаменитой гегелевской репликой: "Тем хуже для фактов") и позволяют лучше ее понять. В 29-й главе книги, затронув важную тему взаимодействия античной языческой и древнееврейской религиозных культур, Штраус делает вывод, что самобытность греческого духа состояла в развитии "истинно человеческого начала", выразившегося в антропоморфизме греческой религии. Она ставится Штраусом выше любого другого политеизма: "Ни индусы, ни ассирийцы, ни египтяне не представляли своих богов в чисто человеческом образе..." (с. 156). Это излишне сильное утверждение. Индуистские боги в подавляющем большинстве антропоморфны. Да и у ассирийцев и у древних египтян далеко не все божества носят птичьи или звериные головы - достаточно вспомнить Осириса и Исиду или шумеро-аккадских богинь-матерей и верховного бога Мардука (позже идентифицировавшегося с Ашшуром). В то же время греческая религия не совсем свободна от зооморфизма, а это не только козлиные ноги и рога Пана или змееподобие Эхидны, но и способность самого громовержца превращаться в иных животных, напоминающая о более "натуральной" генеалогии олимпийцев. Однако Штраус исходит из специфической роли античной культуры в отношении христианства, и этим объясняется резкое, доходящее до небрежения фактологией, противопоставление ее другим политеистическим системам.
Действительно, антропо- и социоморфизация греческого язычества достигла очень высокой степени, по существу, классического предела. С точки зрения Гегеля, переход от зооморфных богов к идеализированным антропоморфным образам связан с новым этапом становления человеческого духа. Он обретает способность к рефлексии, самопознанию, которая вызревала в недрах восточного духа, но смогла реализоваться только у греков. Это осуществление божественного предписания, о котором свидетельствует знаменитая надпись в святилище Аполлона в Дельфах: "Познай самого себя!" И античный дух, особенно от Сократа до поздних стоиков, упорно ему следует, что выразилось в растущем интересе к антропологическим и этическим проблемам, достигающем кульминации в эпоху эллинизма. Иудаизм, отпрыск восточного духа, был к этим проблемам достаточно равнодушен. Ветхозаветные моральные принципы, ритуалистика и вообще предписываемые иудаизмом поведение и правила жизни отличаются жестким нормативизмом, вполне гармонирующим с образом сурового и мстительного Яхве.
Штраус прав в том, что христианство, синтезировавшее оба своих духовных истока (и не сводимое ни к одному из них), во многом обязано языческой культуре тем, что проблемы внутреннего мира ("сердца") человека, моральности, исторических перспектив рода человеческого встали в центр его внимания,- а это в немалой степени обеспечило его гуманистические потенции. Таким образом, некорректная оценка Штраусом характера негреческого политеизма не сказалась существенно на его важнейшем выводе. Впрочем, реальная история много сложнее представленной схемы.