Проснулась машенька, зевнула, хрустнув челюстью и, почесав причинное, вскочила. Подошла к окну, заглянула украдкой: чего бы там? Ничего. Всё как и было: ничего. Существо я – мифологическое, – предположила машенька и пошла бриться: вдруг чего станет?
И стало как было, как и в пришедшем сообщении чокаво. Следовало купаться с друзьями по случаю надвигающейся жары, следовало представить палатки и мангал, портативную колонку, множество треков при отсутствии общих. Следовало ожидать, что все будут тянуть свое, а машенька, машенька, вещество грозовое, будет сидеть у воды в маске мёртвого кролика – любимой маске – и ждать. Известно что: когда начнут беспокоиться, когда потеряют в вечерних сумерках и будут звать протяжно по имени. Мааашааа. А она буркнет хуяша и бросит булыжник в тихую реку.
Следовало, да не вышло. Отпустив себя в свободное плавание в теплой ванне, представившись мёртвой, машенька, вспоминая сон, раскрывала рот – вода набиралась стремительно – Жиша. Жиша. Пиши. Местами дремучее. В ядовитых болотах. В степях. На каждой проселочной дороге. Где там ещё было? Не вытираясь, как есть, прошлепала в комнату, взяла nikon, папе надо бы, после, после, – распахнула окно, высунулась, прицелилась: несколько раз сфотографировала нестерпимо орущих детей. Получилось как надо: все трупы застыли в неестественных позах, перекошенные и переломанные.
Встала напротив зеркала, почесала коленку, выпрямилась, отвела плечи: сейчас бы дождь проливной, сейчас бы промокшего гумберта гумберта, чтобы облизывался, изнемогал, яростно стучал по клавишам ремингтона, признаваясь; чтобы смотрел на меня и хотел застрелиться. Потому что что? – закусила губу: потому что страшная, блядь, как черепаха, мешки под глазами чернющие, ноги кривее Северо-Западной хорды, лапы – лапищи. Прицелилась, дурочка, и выстрелила в свое отражение: машенька теперь мёртвая, машеньке теперь всё равно. Спасибо, пожалуйста, сорок пять секунд, смотрим.
Во вторник, между полуднем и полуночью, стало быть, в какой-то из двух половин – как же было, ведь было же как-то, неизвестно почему (и льется отражение лимонным соком), по какому такому праву и с какой стати – произошло. Что именно произошло – неизвестно да и мало ли что может произойти в то время, когда и само время поделено надвое. Расколото пополам. Разломлено поровну, как хрустящее печенье над внушительных размеров столом в гостиной, покрытым белоснежной скатертью памяти. Сыплются крошки. Кто-то зовёт во двор. Пронзительный девичий голос. Луч солнца, попавший в лабиринт хрусталя: «Машенька, милая, где тебя, блядь, носит?!» Машенька, свернувшись калачом на оттоманке – грустна и задумчива – ковыряет дырку в носке: ах, маменька, отстаньте от меня, помилуйте ради в кого вы там верите, а я нынче ни в кого не верю и ни во что, разве только в дырку эту на белом носочке с томатной подписью по лодыжке coca-cola. Ещё, может быть или не быть, в грядущий сон или бессонницу, в русский raggae или тишину постгрозовую в солнечные понедельники или на солнце, в первое слово или слово, которое было Богом. Ни во что. И хватить машенькать. Ни в кого. Вот сменю имя и буду по паспорту Дороти Федосеевна. Скажешь, что я опять выдумываю? Выкобениваюсь? От тоски охуела? Ан нет. То греки мёртвые, а я живая пока. Хоть и в дыре дырющей. Δῶρον – значит «дар». Разве нет у меня дара? В каждом он есть, но не каждому по силам. Разорвет сердце, нервы истреплет, а потом сиди пустышкой, скрестив ноги, мычи, лови несуществующее, а в ладошке потной пилюль горстка. Θεός – «божество». Разве нет во мне Бога? В каждом он есть, но не каждому по силам. Иной и прислушаться не умеет. Разорвет сердце, нервы истреплет, а слышать не слышит. Сиди тогда пустышкой, скрестив ноги на манер индийский, мычи асаны, лови несуществующее, а в ладошке потной пилюль горстка. Вот и выходит, что есть дар во мне и есть божество. Слышишь ли ты меня? Слышишь. Вот и выходит, что надвое поделена. А отчество вторит. А значит надвое поделена дважды: четыре части во мне и все – одно. Я – дар божественный и бог дарующий – тетраморф – неразумная баба – кали-юга – дырка в носке, мама! Мама!