Выбрать главу

У Николая катились по лицу слезы, а человек он был не слабый.

Марат хмурил свой большой белый лоб, жмурился, как от солнца, и все повторял, держа меня за руку:

— Адок… Адок…

У меня не было слез, меня даже раздражали слезы Николая. Была отчаянная решимость: чтобы я дала отрезать свои ноги? Да никогда в жизни! Любая бабка в деревне вылечит мне их. Дура я, дура, не осталась у бабы Марили или у дяди Саши с тетей Надей, уж они-то заживили бы мне раны травами.

— Ну что ты, Николай, разревелся? — прикрикнула я. — Не дам я резать ноги.

— А помрешь?

— Не помру. Еще других переживу.

Я говорила это не просто так, а свято верила в свои слова.

В этот же день ко мне «подселили» разведчика из «Двадцать пятого», Пашу Шибко, раненного в грудь, с пробитыми легкими и застрявшей в них пулей.

Все последующие дни на остановках в деревнях нас с ним селили вместе: говорили, что мы самые неунывающие, терпеливые, хотя и «тяжелые».

И правда, мы с ним шутили, смеялись, а он даже пытался подпевать мне: поет, смеется, а в груди у него все клокочет, хрипит.

К нам все время шли и шли знакомые и незнакомые. Подбадривали, сообщали новости, несли гостинцы.

Неожиданно в одну из ночей Паша умер, а еще с вечера он был такой веселый… Смерть эта потрясла меня.

Меня по-прежнему окружали вниманием: каждый старался сделать или сказать что-то приятное.

Каратели добрались и до Копыльского района. Началось новое окружение. Гитлеровцы отозвали с фронта несколько дивизий, чтобы «раз и навсегда покончить с белорусскими партизанами».

Мы быстро ушли в деревню Большой Рожан, соединились с еще одной бригадой. Отсюда в начале февраля меня и еще нескольких «тяжелых» отправили на аэродром.

Я еду совсем по-барски, на отдельной повозке, у меня «своя» медсестра Соня и «мой» коновод Вася Мискевич. Проехали мы около 70 километров и попали в новое вражеское кольцо. Здесь вовсю свирепствовали гитлеровцы.

…Ночью, прорываясь из окружения, мчались на рысях, сани кренились все больше, а потом и вовсе перевернулись, и я вывалилась из них. Обоз — на километры, народу — тьма. Соня и Вася успели меня подхватить, только это и спасло: иначе затоптали бы кони.

После этого случая стали привязывать меня к саням веревками по животу и ногам. Вася мчал вовсю!

Я привыкла к боли и научилась молчать. Никогда не плакала и даже не ойкала во время перевязок.

…Потом это произошло прямо в лесу, на санях.

Обоз остановился. Подошел Иван Максимович Дяченко и сказал, как будто и не уходил от меня в тот раз из хаты:

— Давай посмотрим, что там у тебя.

Соня разбинтовала ноги. Он опять покачал головой:

— Нет, не дотянуть тебе до аэродрома. Да и когда он теперь будет? Придется отнимать немедленно, прямо здесь.

Я не протестовала уже, понимала, что ноги не заживут, и они мне, мертвые, начали невыносимо досаждать.

Вася развел костер, Иван Максимович стал прокаливать на нем ручную пилу-ножовку. Зачем это? Вася распряг лошадь и отвел ее в сторону.

…Соня крепко взяла меня за руки и легла мне на грудь.

Что там делал Дяченко, не знаю. Я плохо соображала.

Вдруг мне показалось, что из меня начали тянуть и тянуть дли-и-инную, бесконечную боль. Я стала куда-то падать и повисла на этой боли. Там, наверху, она быстро, как веревка в колодце, раскручивалась и тянула меня вниз. Это и в самом деле был колодец, я уже видела в нем почему-то цветную воду. Но вдруг у самой воды медленно заскрипела колодезная ручка, и уже не веревку, а меня стало накручивать на барабан. Вверх-вниз, вверх-вниз… Сколько это может продолжаться?.. Но вот меня выдернуло высоко к самому барабану, боль вдруг оборвалась, и я тяжело полетела в воду. Она была темной, совсем не цветной… Темной и горячей…

…Когда я пришла в себя, Соня стояла надо мной с нашатырным спиртом. Ног уже не было. Не было моих ног. Просто два обрубка, забинтованные холщовым бинтом. Где же мои ноги? Я их поискала глазами и ничего не увидела. Метрах в десяти стоял спиной Вася, положив на круп лошади свою голову.

Все теперь поняла, во все поверила: я без ног. А живут ли люди без ног? Как же они ходят? Я ничего этого не знала. Я только поняла, что нет и не будет ног!

Мне казалось, что у меня вообще в жизни ничего не осталось. Долго, много лет, да и теперь часто я смотрела и смотрю на женские ноги. Иногда вначале мне даже хотелось, чтобы все женщины были без ног. Чуть позже я уже смеялась над своей безрассудной злобой и несправедливым отношением к «ногатым» женщинам. Ко всему привыкаешь. Эта старая истина не утешает, но со временем помогает. «С горем надо переспать», — говаривала моя мудрая бабушка Зося. Да, с горем надо переспать и раз, и два, и три. Я стала проваливаться в сон, как в спасенье.

Надо было жить без ног, без протезов (о существовании которых Ада вообще узнала уже после операции), с гнойными болезненными ранами, без бинтов и медикаментов, без крыши над головой, на санях, колесах, носилках, в шалашах и под открытым небом, под пулями, в голоде, без мыла, без соли. Жить не день, не два, не недели, а долгие месяцы.

Особенно угнетали холщовые бинты: одни — на культях, другие — в стирке. В стирке — без кусочка мыла… Был, правда, мыльный корень. Научил кто-то из партизан находить его в лесу, на полянах.

Ада боялась одного: не стать бы обузой и помехой для всех — такой балласт! Но никогда, никто ни единым словом или жестом не дал ей этого понять. Даже в то время ей никогда не приходила мысль о смерти — она хотела жить.

Да, человек рано или поздно ко всему привыкает, ко всему приспосабливается, находит поводы для надежды, радуется любому случаю повеселиться. Если он хочет жить.

Первый шалаш поставили для раненых и больных в феврале. Роскошный, высокий, с основательным каркасом из бревен, укрытый, как шубой, еловым лапником, толстым, чуть ли не в полметра слоем. И тепло, и смолистый пьянящий дух от него.

Но вот в один прекрасный день основная жердь упала, сорвавшись с развилки, и весь шалаш рухнул. Это произошло, когда все спали. Аде повезло: стукнуло по костям (раны ее пошли выше, и торчали оголенные берцовые кости), но не очень больно.

Она как-то быстро сориентировалась, разгребла над головой лапник и высунула голову наружу.

И вдруг ни с того ни с сего напал на нее смех: смеялась от души, взахлеб, как давно уже не смеялась.

Отовсюду бежали на помощь, кто-то из ребят кричал на ходу:

— Где Ада?

Кто-то подхватил ее на руки, отнес в сани, а она все продолжала смеяться. И теперь еще, стоит ей вспомнить эту историю, неизвестно почему одолевает смех. Может быть, потому, что никто особенно не пострадал, а кричали все как безумные.

С тех пор Ада не хотела больше лежать в шалаше — на санях ей было куда лучше и спокойнее.

Обычно сани ставили в таком месте, чтобы ей было видно, кто идет в задание, кто возвращается, — на въезде в лагерь. Тут же неподалеку был и шалаш разведчиков «Двадцать пятого».

Возле саней всегда кто-нибудь толкался, Аду и на минуту не оставляли одну.

Трудно было в Полесье с продуктами в ту пору. О хлебе партизаны и не мечтали. Ели мучную пресную похлебку без соли. Все деревни на много километров вокруг были сожжены, помощь получить неоткуда, а весной и подавно.

Но здесь партизаны стояли недолго. В марте их снова начали обходить немцы. Чтобы уйти от них, вооруженных до зубов и остервеневших, нужно было перейти большое болото среди леса. Переход бригады, в которую теперь входил и «Двадцать пятый», начался рано утром по подмороженному льду и кочкам. Но бригада — это не отряд. Масса людей, обоз, раненые, пушки. И трясина не выдержала. Почему-то в этот день около Ады не было Сони. Ада ехала вдвоем с Васей, и на самой середине болота лед под лошадью провалился, и она завязла. Бьет из-подо льда вода, качаются на ней сани. Пока Вася пробовал выпрячь сани и поднять лошадь, стороной по пояс в воде проходили отряды, поднимая вверх оружие. А из лесу уже строчили из пулеметов по хвосту колонны.

— Иди вперед со всеми, — закричала Ада Васе, — иди, иди, не погибать же тебе из-за меня!