Выбрать главу

Трогательно прощались со мной партизаны, командиры нашего отряда Апорович, Егоров, комиссар отряда Мартысюк (мы его знали по партизанской кличке «Калиновский»).

Были напутствия, советы, пожелания, приветы Большой земле — все знали, что меня скоро переправят туда.

Тут же стояли дядя Николай и Марат.

Апорович и Мартысюк стали настаивать, чтобы Марат ехал со мной. Они давали ему направление в суворовское.

Я тоже склонялась к этой мысли. Очень уж мне хотелось, чтобы Марат был рядом, чтобы получил образование и стал настоящим воином.

Но Марат стоял строгий, непреклонный, ершистый.

— Никуда я не поеду! — отрезал он, словно был здесь командиром. — Пока война не кончится — не поеду. А потом буду учиться на моряка.

Апорович и Мартысюк переглянулись — уж больно они любили Марата и, конечно, не хотели с ним расставаться.

— Скажи ему ты, Ада, — не очень решительно, как мне показалось, для очистки совести сказал Апорович с еле заметной улыбкой на полных губах, — видишь, нас-то он не очень слушается.

Я лучше всех знала Марата. Он не был упрямым, но была в этом мальчишке такая взрослая рассудительность, такая решимость, такая логика поступков, что лучше было с ним не спорить.

Вместо всяких слов я протянула ему руку, он прижался ко мне и шепнул:

— Ты молодец, Адок. Давай там поправляйся.

И опять я почувствовала себя мамой: она, я уверена, поступила бы точно так же.

Ехали долго на лошадях по болотам Полесья. Потом дядя Миша по двое перевозил нас в лодке-душегубке через бурную и широкую реку к острову. Природа в Полесье особенная, непривычная. Вода по весне подходит к самым домам, так что лодка плывет в ворота усадьбы и прямо к крыльцу.

На остров были доставлены, кроме меня, Ваня Бодренко — воронежский парень, тоже без ног, Антонов, Маня Плакс, Коля Орлов, Миша Гречаник, Нина Андросова, Гриша Гальперин, Федя, Рива — все «неходячие». Были, правда, среди них «прыгающие» на одной ноге и «ползающий» Ваня Бодренко. Я же решила, что никогда ползать не стану, не уподоблюсь четвероногому, особенно когда на меня смотрят. А Ване было все равно, смотрели на него или нет: он старательно и упрямо ползал, обдирая локти, волоча ноги. Я его за это почти возненавидела.

Здоровых было четверо: моя медсестра Соня, дядя Миша, его сын и невестка — молоденькая милая полещучка, в лапо-точках, в национальной белорусской одежде.

Соня Коряжкина не захотела от меня отстать и была мне незаменимой опорой. Из отряда ее отпустили со всей охотой — она все равно вот-вот должна была рожать. Это, правда, не мешало Соне ухаживать не только за мной, но и за остальными.

Дядя Миша пожертвовал в общий котел своего единственного вола, нашлось немного зерна: его мололи в ручной мельнице-жерновах, что было не редкостью в белорусских селах.

Привез с собой дядя Миша из бригады и соль — там поделились последним, не пожалели для «нестроевых» партизан.

Через несколько дней уже начали ходить Антонов, Рива, Федя, Коля — почти все «прыгающие» на одной ноге.

Ночевали мы в шалашах, умело возведенных дядей Мишей и его сыном, а днем были на воздухе.

Транспорта, кроме лодки-душегубки, никакого не было, ходили на ней полещуки и за рыбой. Ничего. Жили!

Зато ежедневно умывались чистой речной водой, вдыхали чудесный воздух, грелись под ласковым весенним солнцем. Я даже загорела, высыпали мои веснушки, облупился нос.

И вот, когда уже стали оттаивать наши душеньки от всех невзгод, подкралась к нам новая беда. Почти все начали чесаться.

Сначала мы посмеивались друг над другом, потом стали понимать, насколько это серьезно. Ко мне чесотка пришла позже, уже на аэродроме.

Через десять дней, двадцатого апреля, на остров прибыли из бригады двенадцать партизан и повезли на аэродром меня и еще четверых. Остальные по-прежнему должны были оставаться под опекой дяди Миши.

Наш небольшой отряд около восьми суток пробирался до аэродрома. Двигались мы только ночью, днем забирались в чащу и ждали темноты: по пути везде немецкие гарнизоны, их надо было объезжать, а кое-где и проскакивать «впритык». Все деревни вокруг были сожжены и узнавались только по печным трубам да уцелевшим колодезным журавлям. Из живых существ — одни одичавшие коты.

И все же однажды мы напоролись на группу немцев. Ночью обнаружили их костер неподалеку от нас. Скорее всего, это были немецкие офицеры, которые решили поохотиться. Вся наша охрана ушла, и мы пережили трудное время беспомощного ожидания. Вернулись ребята примерно часа через три с трофейным оружием и с консервами. Они рассказали, что подобрались к костру почти вплотную. Пьяные немцы и полицаи спали, так что все обошлось без единого выстрела.

Только последние три-четыре дня мы уже ехали днем, а ночью отдыхали в лагерях партизан, которые, чувствовалось, здесь у власти. Ночевали один раз в лагере гражданских: оставшиеся в живых жители разоренных и сожженных сел уходили в лесные чащи, строили себе землянки, шалаши и там жили, корчевали лес, возделывали землю, сеяли пшеницу.

В последних числах апреля мы переехали на пароме знаменитую белорусскую реку Оресу.

Здесь деревни были разбиты фашистской авиацией. Этот Любанский район был полностью в руках партизан. На его территории и находился аэродром: фашисты, как ни пытались захватить его, не могли и только действовали авиацией. Правда, районный центр Любань был в руках фашистов, они сидели там, забившись, как в нору, боясь выйти за пределы укрепленного города.

В Заоресье мы почувствовали себя вольготнее, да и с продовольствием здесь было лучше, а мы порядком изголодались.

Перевязки я уже делала себе сама: Сонечка осталась на острове, а может быть, за эти дни успела и разродиться. Перевязки мои заключались в том, что я снимала один промокший холщовый бинт и заменяла его другим, просохшим на возу: чаше всего не было даже воды, чтобы его прополоснуть.

Числа 28 апреля мы въехали в деревню Сосны, где располагался штаб соединения целой партизанской армии. Над домом штаба — красный флаг, как на Большой земле. Никогда не смогу передать своего чувства при виде открыто, свободно развевающегося алого полотнища. Это значило, что жива Советская власть. Живы были и колхозы: люди пахали и засевали землю, им помогали партизаны из отрядов.

Штаб откомандировал нас в деревню Баяничи: самолета в ближайшие дни не ждали, а жить в Соснах было негде.

В Баяничах нас разместили по квартирам. Нам с Костей выпало жить в семье Кулаков (вот фамилия!), которая состояла из матери, сына и дочери. Мать, не по годам состарившаяся, болезненная, желчная и злая, чаще всего сидела на печи и не переставая бранила свою хорошенькую дочь Антолю. Я смотрела на худую, длинную и тонкую, как жердь, старуху с высохшим, костлявым от болезни и злости лицом и думала: «Вот поистине ведьма!» Антоле было лет восемнадцать, не больше, милая, тихая, мухи не обидит. На ее плечах лежала вся работа по дому и немалое хозяйство по тем временам: корова, свинья, куры, огород, приготовление пищи, в том числе и для нас с Костей.

Я как увидела Антолю, так сразу и приняла в свое сердце.

Бывают же люди, к которым не надо привыкать и присматриваться: все у них написано на лице.

С помощью Антоли впервые за все месяцы моей болезни я искупалась в деревянном корыте. Она же мне стирала ежедневно бинты и давала для них кусочки чистого холста.

Днем чаше всего я лежала одна: все были заняты работой, Костя помогал в хозяйстве, в поле, на огороде (пора-то весенняя, горячая), бабка уходила надзирать за ними.

Иногда меня навещали ребята из нашей охраны.

Они тоже не бездельничали: соскучились по земле, по настоящей работе, а тут ее сколько угодно. Да и надо было поступать по-советски — отрабатывать свой хлеб.

Я одна была невольной нахлебницей, ну да Костя, прямо сказать, вкалывал за двоих.

По вечерам к Антоле приходили из села девчата и ребята. Обычно усаживались вокруг моей кровати и пели песни. Народные белорусские, печальные и протяжные, мелодичные и ласковые, а то лихие, с подсвистом, задорные и шуточные. Очень много пели частушек, причем сами их слагали на разные темы, в том числе и о фашистах. В памяти удержалась лишь одна: