Потом два дня подряд вызывали Мишу то к начальнику госпиталя майору Капустину, то к замполиту Синцову.
В результате выяснилось: когда Миша поднял меня и сделал шаг, то ударился раненой ногой о выступ постамента, на котором стоял огромный бюст легендарного сибирского партизана Каландарашвили. Удар пришелся в самое болезненное место. Сказать мне об этом парень посчитал для себя позорным: как же так, не смог выдержать пустячной физической боли…
Потом Миша пришел ко мне с повинной, пришел сам, как «настоящий мужчина», извинился, и мы помирились. Как приятно было это примирение! И только одного не могу понять: почему я сама не признала своей вины, если не перед начальством, то хотя бы перед Мишей?
Кажется, в марте Мишу выписали, и он уезжал в Горький, где формировались части для фронта.
Мы, девушки, всем нашим друзьям, особенно тем, кто возвращался на фронт, всегда что-нибудь дарили на прощание: носовые платки, кисеты, подворотнички, бумагу, конверты, карандаши и прочие нехитрые вещички. Обычно вся работа по рукоделию лежала на мне: я умела вышивать, вязать, шить. Меня уносили вниз к сестре-хозяйке, и там я вовсю кроила и строчила на машинке «подарки». Недостатка в материале для них не было. Цветные нитки, спицы, иголки, обрезки материалов для кисетов, шерсть для вязания приносили мне шефы-жены летчиков из местного аэропорта. Подарки мы складывали в аккуратный пакет, связывали лентой и надписывали: «Вскрыть в вагоне». В пакете были и записки от нас.
Такой пакет мы вручили и Мише Урсолу, когда он пришел в нашу палату проститься в день своего отъезда. Он был обмундирован в «х.б.» (как мы называли хлопчатобумажную форму), на ногах обмотки и тяжелые солдатские ботинки с «железками», на груди орденские ленточки и знак тяжелого ранения. Тонкую шею неплотно облегал большой воротник гимнастерки. В форме Миша казался еще моложе своих девятнадцати лет.
В его пакет я вложила записку, которую сочиняла всю ночь:
Только потому, что ты уезжаешь на фронт и мы больше с тобой никогда не увидимся, я могу сказать, что благодарна тебе за все. Сто раз я мысленно извинялась перед тобой за свой дикий поступок, но вслух произнести не могла. Если бы война так не изуродовала меня, я бы нашла тебя на фронте и воевала рядом с тобой, Тогда бы ты убедился, что я умею не только таскать за волосы мальчишек… Но что теперь об этом говорить. Прошу тебя, отомсти за меня фашистам, отомсти, как только можешь. А я тебя никогда не забуду. Ада.
Миша писал мне с фронта большие, полные боевой романтики письма.
Попал он на 1-й Белорусский фронт (какое совпадение!), брал Бобруйск. В последнем письме сообщал:
Мы уже на подступах к твоему Минску. Я вижу его очертания. Через несколько часов, надеюсь, буду ходить по улицам, где, может быть, ходила ты. Как только возьмем город, сразу напишу все подробности. Твоя деревня осталась где-то в стороне, и я туда, пожалуй, не попаду. А как мне хотелось увидеть ее собственными глазами, я ведь так живо представляю по твоим рассказам и твой домик, и пруд, и парк, и графский замок, и старое кладбище… Но я верю, что ты еще сама проведешь меня по своим родным местам. Мы с тобой встретимся во что бы то ни стало, для того чтобы никогда не разлучаться. Ты будешь ходить! А если бы ты даже и не смогла, я буду носить тебя на руках (уж сейчас-то я не такой слабак!). Я бью фашистов на твоей родной земле, освобождая ее. Со мной ничего не случится, не может случиться, пока ты есть на свете. Запомни это хорошенько. Я буду жить вечно.
При взятии Минска Миша Урсол, мой славный рыцарь и мститель, был снова тяжело ранен. О его смерти в минском госпитале мне уже потом сообщила палатная сестра. Три дня он порывался написать мне письмо, но не мог и все повторял мое имя и адрес почтового ящика.
Миши не стало, а я еще долго не могла в это поверить. Ведь столько бывало ошибок во время войны!
Но эти слабые надежды с месяцами, а особенно с годами, рушились.
Через несколько лет я стала получать письма от Мишиной сестры Марии Урсол из Ворошиловграда. Выполняя волю брата, она звала меня к себе, писала, что в каждом письме с фронта он упоминал обо мне.
И поныне мне дорог этот славный паренек, в котором сочеталось столько благородства, искренности и красоты.
Дорог и незабываем. Для меня он вечно живой.
Из иркутских врачей Аде запомнилась больше всего Елизавета Петровна Уварова, очень мягкая, спокойная; она никогда не повышала голоса, была скромна, а Аде милее еще тем, что очень походила на ее маму. Это сходство, пожалуй, было не только внешнее, но и внутреннее. Темные волосы Елизаветы Петровны были расчесаны на прямой пробор, так же, как у Адиной мамы, в ее голосе всегда звучали ласковые нотки, и ласково смотрели на всех темно-карие глаза.
Однажды Елизавета Петровна распорядилась принести Аду в кабинет к главному хирургу Мееровичу. Вместе с ним они стали измерять все части ее тела, предварительно гадая, какой «длины ей не хватает», нужно было установить ее настоящий рост, которого она и сама никогда не знала, для заказа протезов.
— Может, по знакомству сделать тебя повыше? — пошутил хирург, слегка улыбнулся, посмотрел на Аду и сразу посерьезнел.
Ей было не до шуток. Она теперь все время только и думала о протезах…
В тот день Ада, ни жива ни мертва, сидела на кровати, как японский бог, с колпачком из марли на голове В палату вошли сразу хирург Меерович, Елизавета Петровна, старшая медсестра Вера Михайловна Краюшкина, женщина с громовым голосом, которую девушки про звали «Трубачом», няня Тося (всех нянь звали «тетями» а эту пожилую ласковую женщину, мать двух взрослых сыновей, воевавших на фронте, почему-то просто и любовно — Тосей). Тося несла протезы, которые она со всей осторожностью поставила около Адиной кровати. Боже! До чего же они казались страшными, бесформенными громоздкими: дерево, кожа, никелированное железо… Множество каких-то шнурков, пряжек, ремней и застежек… И это все вместо ее ног…
Ада уткнулась в подушку и не хотела даже смотреть на них, не то что дотрагиваться. Как же она теперь ощутила безысходность своей трагедии! Только теперь поняла весь ужас своего положения! Нет чудес! Ноги вырасти не могут! А она все ждала чуда и верила в него. Иногда засыпала с мыслью, что завтра… проснется с ногами. В другой раз ждала чуда от хирургов. Стали вот говорить о Мееровиче, о его «золотых руках», и снова зашевелилась какая-то смутная надежда: а может быть, а может быть, эти руки смогут сделать то, что еще другим не удавалось?..
И вот все фантазии, надежды развеялись раз и навсегда в эти несколько минут, а действительность, собранная из желтой кожи, дерева, железа, ремней, пряжек, застежек… вот она, и к ней надо привыкнуть, принять ее. Если хочешь жить, двигаться…
«Надо, надо, надо!» — стучало в сознании. «Нет, нет, нет!» — отзывалось в сердце.
Часа через два Ада заставила себя дотронуться до «них», взять в руки, рассмотреть. Поясной ремень сняла, боковые помочи тоже, швырнула все это на пол: не хватало еще ей этого — обойдется!
— Ада, что ты делаешь? — испуганно вскрикнула Елизавета Петровна. — Это же необходимо, без них ты и шагу не сделаешь.
— Сделаю, — упрямо отвечала она.
Няня Тося и Елизавета Петровна, которые устали ждать и спорить, подбинтовали Аде культи, всадили их в гильзы, сзади затянули на икрах шнурки, застегнули на коленках по три ремешка с пряжками.
— Ада, ну я прошу тебя, надень ремни и застегни лямки! — упрашивала Елизавета Петровна.
— Пожалуйста, не надо! — сказала Ада так тихо, что сама себя еле услышала.
Натянула на протезы чулки и тапочки. Сидит на кровати и не может, боится подняться. Ее смущает, что все смотрят и ждут… Ждут… Протягивают ей наперебой руки для помощи, костыли, палочку.
— Нет! Не нужно! Не хочу! Я сама!
Наконец она решилась: взялась за спинку кровати обеими руками и сразу встала, но тут же покачнулась. Кто-то ее поддержал.